Смотрит с этой пьяной иконы на Зайчика насмешливый Прохоров взгляд, улыбка, словно колючка с чертовой тещи, висит в его бороде, а глаза затаили и спрятали свет, которым ночью только горят кошачьи зрачки.
А что у него теперь на уме, никому хорошо не известно, только губы очерчены горькой чертой завязаны около нее узелочки морщин, как на память, чтоб не забыть чего-то до смерти, - да по лбу наискосок хитро изогнулась морщина...
На какой же иконе не найдешь глубоко проведенных морщин?
Только там они прямы, как борозда после старого пахаря, который кладет борозду к борозде, как страницу к странице, а на блиндажной иконе они у всех покосились, скривились, сошлись и смешались, потому что, видно, писал ее разгульник-живописец не для того, чтоб на стену, пропахшую ладаном в тихом притворе повесить, а для того, чтоб на столб, крашеный в черную краску, прибить в знак, что в этом месте широкой дороги царит разбой и убийство:
- Ходу прибавь, пешеход! Ямщик, подхлестни лошадей!
- Берегись!
- Берегись!
- Берегись!
ГЛАВА ПЯТАЯ
РЯБИННАЯ ЦЫГАНКА
ЯГОДНЫЙ БУКВАРЬ
К вечеру, когда Марфушка вернулась с клюквой из лесу, по Чертухину ходили самые черные слухи...
На Марфушку смотрели, дивились, что девка жива и что баба с веревкой у ней не отняла лукошко с брусницей и клюквой, как это случилось с чагодуйским овсом нашего дьякона, избежав-шего чудом петли. Марфушка, ушедши по ягоду с утра, не знала всех этих историй, и сама немало дивилась страшным рассказам, но приврать еще ничего не успела, должно быть, со страху и говорила на выгоне бабам и девкам, что никого не видала - тихо, дескать, в лесу, как в церкви, на ключ запертой.
Солдатки решили, что Марфушку уже так, по-сиротству, не тронула баба.
Одни говорили, что баба эта похожа на Пелагею, а другие напротив.
Пелагея не баба - картина, а у этой нос большой и кривой, и похожа она, как две капли воды, на последнюю нашу колдунью Ульяну, которую тому назад лет пятнадцать в лесу рыскучие волки загрызли, а она все это время сидела в волчьей утробе и вот теперь в войну об'явилась и верховодит в лесу...
В лесу у нее, в непролазной чаще, есть тайный ход в самую землю, возле барсучьей норы, завален сучьем он, малиной высокой и частой оброс, будешь нарочно искать - не найдешь.
Этим-то ходом с Ульяной-лешихой Пелагея в землю ушла, чтоб родить не на глазах у людей, как добрые люди, а тайно.
Ульяна туда же стащила чагодуйский овес, чтоб из овса делать ребеночку соску,- Пелагея родит, плод оставит лешихе, а сама вернется и будет в Чертухине жить и Прохора ждать, как ни в чем не бывало...
Да тут еще к вечеру, когда потемнело совсем, пошли еще новые слухи, что вместе с ней и Зайчик ушел, набредши случайно, гуляя по лесу, на эту барсучью нору: будет Зайчик теперь Пелагеина сына качать, ходить за ним и баюкать, потому что так Зайчик решил: лучше приблудыша киликать, чужого ребенка пестовать в руках, чем винтовку: - душе от того больше приволья!..
Пошло тут одно к одному: Пелагея, дьякон, чагодуйский овес, Зайчик, который отказался чай пить итти к дяде Прокопу и чай пить домой не пришел, хотя за ним Пелагушка несколько раз, уткнувшись в передник лицом, моталась к отцу Никанору, но Зайчик оттуда давно уже ушел, а куда - сама попадья разводила руками...
Все это спуталось, набилось в мозги, как мякина в сенную плетуху, и никто не знал хорошо, как все и по какому порядку случилось...
* * *
Митрий Семеныч сидел на крыльце до самых сумерек и смотрел на след от сыновних сапог:
- Нет, видно, Андрей Емельяныч правду говорил, что книга потеряна в темном лесу... а кто искать пойдет, не найдет и назад не вернется...
Чуяло старое сердце беду...
Погасла заря, разливши по полю холодную кровь, по улице ветер сгонял желтые листья, подметал их под заборы, а на небо покатился за крайней избой над самым прогоном круглый поднос с нарисованной рожей, немного скривленной набок... месяц - не желтый, не красный, а словно из прокаленной, кованой меди.
- Видно, в сам-деле убег,- подумал еще раз Митрий Семеныч...
Фекла Спиридоновна с глазами, словно упавшими в черную яму, с краснотой под бровями и с пухлым мешком у ресниц, возилась на кухне, переставляя ухваты и клюшки без дела с места на место, как часовых в перепутанной смене, а рядом пухтел самовар - пузатый король и трубил в длинную трубу, надев ее себе на корону...
- К горю, Митрий Семеныч,- говорит Фекла Спиридоновна,- целый час глотает уголья, как вату, воет и никак не может поспеть...
- Не каркай, само постучит у окошка... давай сапог, я ему брюхо продую...
Фекла Спиридоновна достала из-под шестка голенище, сняла корону и раструбом надела сапожный бурак на самоварную глотку: из-под ног королевских посыпались искры, сердито треща, завилась зола, король вздохнул облегченно, уселся еще тверже на двух кирпичах, и скоро забил из него под матицу пар, и на пол вода побежала...
Сели второй раз за стол вечерять, дули долго на блюдца и, не глядя друг на друга, молчали...
После девятой чашки Митрий Семеныч щелкнул по медному брюху и сказал, не обернувшись к жене:
- Долей, может, скоро Микалай подойдет...