Врачи, застегивая на ходу халаты, сразу спускались в отделение, и через пять минут перевязочная становилась похожей на передовой медсанбат. В длинном сводчатом зале закипала работа на четырех столах. Операционные сестры точно выработанными, автоматическими движениями бросали на столы инструменты и марлю, наливали в запотевающие стаканы теплые, пускающие струйки пара растворы, вдевали в иголки шелковые нити, зорко следили за руками хирургов.
Среди обитателей третьего этажа оказались знакомые люди: Иван Иванович Пестиков и Мирра Ивенкова.
Мирра часто навещала меня и Шуру в нашей высокой мансарде. В один из вечеров конца 1942 года она пришла к нам грустная, растерянная, заплаканная и, сев на кровать, молча прижалась лицом к подушке. Такой я не видел ее никогда — ни в дни болезни, ни в моменты пережитых опасностей. Шура бросилась к ней и с тревогой обняла ее худые вздрагивающие плечи.
— Что случилось, Миррочка? — спросила она, приглаживая ее растрепавшиеся волосы.
После долгого молчания Мирра, еле удерживаясь от рыданий, сказала:
— Я сейчас получила приказ. Меня увольняют из флота и переводят на Волховский фронт. Мне тяжело уезжать отсюда. Как я буду там жить без вас, без Ленинграда, без знакомых, близких людей?
Это известие явилось большим ударом для нас, — мы хорошо сжились с Миррой… В то время многих врачей, особенно женщин, переводили с Балтийского флота на сухопутный фронт для усиления его медицинских кадров. Это было естественно и логично. После того как флот, стиснутый ходом военных событии в узком пространстве между Кронштадтом и Ленинградом, сократил до минимума масштабы морских операций и списанные с кораблей моряки начали сражаться на сухопутье, некоторые из госпиталей Балтики оказались без дела и стали один за другим закрываться. Десятки врачей бездействовали, числясь в резерве.
Чтобы успокоить Мирру, я, отчетливо ощущая фальшь и неискренность своих слов, сказал:
— Перестань плакать, успокойся. Ты поедешь на Большую землю, где нет этих ужасных обстрелов и где каждый день перед тобой будет дымиться на столе тарелка с горячим картофелем.
Мирра укоризненно взглянула на меня и вдруг по-детски расплакалась.
Через три дня мы проводили ее в дорогу. Покорная, рассеянная, печальная, она сидела в холодном вагоне и безучастно глядела в окно на запорошенный снегом перрон Финляндского вокзала. Прохрипел последний гудок паровоза, поезд тронулся, и она, через силу улыбнувшись, исчезла в вечернем тумане.
Вторая блокадная зима, в противоположность прошлому году, была мягкой, пасмурной, сырой и туманной. На улицах стояли глубокие лужи, в которых таяли хлопья обильно падавшего рыхлого снега. Госпитальные служащие ходили по двору в одних кителях. В госпитале бесперебойно действовало центральное отопление (летние лесозаготовки не пропали даром), и стук мотора, подававшего воду, круглые сутки мерно и монотонно разносился по нашему зданию. В палатах не было того лютого холода, который мучил раненых в прошлую зиму. На территории госпиталя горел электрический свет, правда — не совсем регулярно, но зато весело и уютно. Город получал ток издалека. Как источники аварийного освещения, повсюду все еще стояли наготове заправленные коптилки. Нередко операцию, комфортабельно начатую под чудесными лучами бестеневой лампы, приходилось заканчивать при Мерцании коптящего фитиля или свечного огарка. Работала городская радиосеть, но передачи часто прерывались сигналами воздушной тревоги или артиллерийских обстрелов. Классическая симфония неожиданно сменялась воем сирены и грохотом орудийного огня.
Редкий день и редкая ночь проходили спокойно. С ближайших улиц ежедневно доставляли в госпиталь раненых. Их привозили на случайных машинах или приносили на руках. Ходить по городу становилось все затруднительней и опасней. Среди полной тишины вдруг начинали стремительно падать снаряды, уничтожать людей, разрушать стены домов.
Как-то после обеда в отделение пришел навестить друга молодой краснофлотец. На щеках его играл свежий румянец, над губой темнели короткие усики, весь он был олицетворением юности и отваги. Когда он собрался уходить обратно, где-то неподалеку на вечереющих улицах послышались звуки обстрела. Я стоял в коридоре и видел, как матрос одевался у вешалки и торопливо застегивал надраенные золотистые пуговицы шинели. Я сказал ему, что сейчас уходить опасно, лучше переждать, пока прекратится обстрел.
— У меня, товарищ доктор, увольнение до шести часов, — ответил он, глядя на свои огромные, с выпуклым стеклом, ручные часы. — Уж как-нибудь доберусь до дому. Счастливо оставаться.
Он козырнул, повернулся и ушел, тщательно прикрыв за собою дверь.
— Не желала бы я быть сейчас на его месте, — проговорила дежурная сестра и сочувственно покачала головой.