— Вот, собственно, и все, что я хотела рассказать о своей жизни. Мне казалось, что получится целая повесть, а вышло несколько скучных слов.
— Как мама? — спросил я и по тому, как задрожали Верины ресницы, сразу почувствовал, что с Марьей Глебовной неладно.
— Мама в больнице. Она очень плоха. Она пережила голод, а теперь ее свалила новая болезнь — гипертония. Мне тяжело говорить об этом…
Вера отвернулась к стене и вынула из рукава платок.
— В окне нашей квартиры, — прибавила она, не поворачивая головы, — сделано пулеметное гнездо, и на моей кровати спят по очереди дежурные красноармейцы.
Мы помолчали. Потом я вызвал буфетчицу Дору (она вновь работала с нами) и попросил принести чаю.
Мы незаметно проговорили два часа. Разговор шел обо всем — о прошлом, настоящем и будущем. Мы условились, что Вера будет привозить своих раненых только ко мне и я буду выписывать их не в экипаж, как это полагалось тогда, а прямо в часть, чтобы не распылялись закаленные кадры морской пехоты. Нас прервал легкий стук в дверь. В комнату снова вошла аскетически строгая Павлова.
— Товарищ начальник, разрешите обратиться к старшине первой статьи, — сказала она и подошла к Вере. — Шофер уже третий раз напоминает, что пора ехать. Скоро начнет темнеть. Он просит вас поторопиться.
Вера встала, бросила короткий взгляд в зеркало и быстро оделась.
— Как военному и как другу, я сообщу вам замечательную новость, — вдруг деловым шопотом проговорила она и плотно захлопнула приоткрытую дверь. — Очень скоро, возможно в ближайшие дни, мы перейдем в наступление — и блокаде будет конец. Это, конечно, между нами.
Я проводил ее до машины.
— До скорой встречи! — крикнула она и села рядом с шофером.
На повороте, за проходной будкой, сквозь стекло кабины на короткий миг промелькнул ее профиль.
Когда я вернулся в кабинет, перед узеньким окном, выходящим на Загородный проспект, стояла группа детей в возрасте от двух до пяти лет. В последнее время я привык к этим визитам. Началось с того, что в одно солнечное утро мимо окна шел с матерью четырехлетний ребенок. На залитом солнцем подоконнике он заметил развалившегося кота — белого с черными и желтыми пятнами. Мальчик остолбенел и прижался лицом к забрызганному дорожной пылью стеклу. Почти полтора года он не видел никаких домашних животных — ни собак, ни кошек, ни лошадей. Реальный зоологический мир состоял в его представлении лишь из крыс и мышей, беспрепятственно размножавшихся тогда в Ленинграде. Кошек он видел только на картинках, уцелевших дома от огня железной печурки. Теперь перед ним лежал настоящий, живой, пушистый Васька. Мать стояла рядом с ребенком и с грустною лаской наблюдала за его переживаниями. Она с трудом оторвала его от окна, и они ушли.
Через полчаса мальчик вернулся. Он привел с собой группу товарищей, таких же малышей, как и сам, и все они по очереди, приставляя ручонки к глазам, подходили к окну и жадно всматривались в комнатный сумрак.
Вскоре о существовании кота узнала вся улица. Не исключена возможность, что весть о нем облетела и весь район. Толпы детей стали ежедневно собираться у окна моего кабинета. Самое трогательное, чего уже не бывает теперь, после войны, заключалось в том, что дети, наблюдая за животным, были торжественно серьезны и молчаливы. Если подоконник был пуст, они уходили и потом возвращались вновь, разумно рассуждая, что ведь когда-нибудь вернется же кот на свое любимое место.
Начался тысяча девятьсот сорок третий год. Первые дни нового года проходили в напряженном ожидании больших, решающих судьбу Ленинграда военных действий. Однако сводки Информбюро были по-прежнему лаконичны, даже более скупы, чем прежде. Жизнь в госпитале не меняла своего заведенного порядка, и поступающие раненые ничего не знали о готовящихся боях.