Мы тихо брели по набережной Фонтанки. То, что до войны казалось привычным, примелькавшимся, теперь выступало перед нами по-новому величественной и суровой картиной. В темной, но совершенно чистой воде канала недвижно отражались прекрасные, с виду неповрежденные здания. Только временами, при дуновениях ветра, их отражения колыхала легкая, мутнеющая, едва заметная рябь. Кое-где на раскаленном граните набережной сидели хмурые усатые старики, сосредоточенно державшие в руках длинные удочки. Они провожали нас недовольными взглядами: своими гулкими шагами мы нарушали предвечернюю тишину и мешали наладившемуся клеву. Из раскрытого окна монументального дома с колоннами на нас весело сверкнула глазами нарядная девушка. Петруша сделал ей приветственный знак рукой.
— Она, несомненно, идет в театр. Мы еще увидим ее в антракте.
За Лештуковым мостом, на другом берегу Фонтанки, виднелись фигуры людей, шагавших к невзрачному подъезду театра. Когда мы перешли мост, на нас едва уловимо пахнуло крепким запахом человеческого жилья, распространявшимся из раскрытых дверей серого незаметного здания, к которому мы приближались. Пахло табаком, духами, сыростью, подгорелой кашей, дыханием сотен людей. Перед нами лихо протопала по асфальту команда моряков-гвардейцев с развевающимися по ветру золотистыми лентами бескозырок. Неожиданно какой-то паренек в совершенно поблекшей тельняшке приблизился на двух костылях к Шуре и протянул ей букетик свежих молочно-белых ландышей. Шура, взяв цветы, взглянула на меня счастливыми, сияющими глазами.
Театр был, по обыкновению, полон. Он недавно, уже после прорыва блокады, вернулся в Ленинград из эвакуации и только что начинал развертывать свою деятельность. Тускло освещенный зал пестрел желто-зелеными гимнастерками армейцев и синими кителями моряков. Изредка мелькали цветистые женские платья и гражданские пиджаки мужчин.
— Как мало, однако, вольнонаемных!.. — рассеянно пробормотал Петруша, внимательно всматриваясь в сумеречно освещенные ряды партера и в совершенно непроглядную глубину лож.
Мы тогда часто пользовались этим маловыразительным словом «вольнонаемный». Оно обозначало не имевших военного звания гражданских людей, ходивших в обыкновенных платьях и пиджаках. За время блокады у нас выработалось к этим людям особое отношение. Мы невольно преклонялись перед их выдержкой, терпением и железной стойкостью.
Занавес медленно раздвинулся, и спектакль начался; он проходил совершенно нормально. Слово «нормально» неискоренимо вошло тогда в наш повседневный язык. В конце 1941 и в течение всего 1942 года при боевых тревогах артисты ленинградских театров сразу же прерывали действие. Занавес опускался, и они уходили со сцены. Зрители, дружно дымя самокрутками, тесной лавиной устремлялись в подвалы, на лестничные площадки, на улицу — и терпеливо отсиживались до отбоя тревоги. Потом — под сладкие звуки трубы горниста — они возвращались в зал и занимали места согласно купленным билетам. Иногда это повторялось по нескольку раз за спектакль. Часто бывало, что прерванное действие так и не возобновлялось.
Теперь, в 1943 году, спектакли продолжались, несмотря на артиллерийский обстрел района или воздушный налет. Ленинградцы привыкли к войне. Конечно, работа в эти минуты нелегко давалась артистам. Я невольно сравнивал ее с работой хирургов, которые в самые напряженные моменты жизни осажденного города, как правило, бывали прикованы к своим операционным столам. Хирургами руководила тогда любовь к раненым. Что могло руководить артистами Ленинграда? Только любовь к зрителям-ленинградцам, любовь к своей чудесной работе, любовь к стране. Благодарные, горячие аплодисменты вознаграждали исполнителей за их тяжелый творческий труд. Возможно, эта единственная награда была тогда в Ленинграде главным стимулом актерского творчества.
На этот раз спектакль прошел на редкость спокойно. Не было ни одного сколько-нибудь значительного происшествия. Порою мы совершенно забывали о войне и с увлечением смеялись над убожеством старой жизни, шаг за шагом проходившей перед нашими глазами на сцене. Потом, освобождаясь на миг от театральных иллюзий, внезапно спохватывались, привычным движением пальцев проверяли пуговицы своих кителей и начинали прислушиваться: тихо ли в городе, нет ли обстрела, не раздается ли вблизи вой сирены?
Представление окончилось ровно в десять часов вечера. Постояв и похлопав перед опустившимся и померкнувшим занавесом, зрители вышли на набережную Фонтанки. Было светло. По голубому небу проплывали легкие белые облака. После душного, спертого воздуха прохладный ветерок, дувший в лицо, действовал освежающе. Петруша, который раньше нас выбрался из подъезда, оживленно разговаривал о чем-то с матросом-инвалидом, который подарил Шуре цветы. Через минуту он догнал нас.