Бок у Яшки колыхнулся, словно бурдюк с киселем. С протяжным хлюпаньем парень отодрал голову от коровы и обернулся.
В первый миг Кузьма Игнатьич решил, будто мальчишка оброс серым волосом. Ошерстился целиком – и щеки с носом, и плечи с грудью, и ладони. Вот только отчего на Маруськиной туше остался четкий алый силуэт из сотен кровяных капелек?
Яшка тяжело поднялся на ноги. Он шагнул к старику, протягивая мохнатые руки, и Кузьма Игнатьич обмер. Вместо волос в него целились острые иглы. Тонкие жесткие колючки, сплошь перепачканные кровью. На руках бывшего дурачка они принялись расти, пока не вымахали в вязальные спицы, зато на голове и теле втянулись под кожу.
Права оказалась Марфа – лица у мальчонки больше не было.
Не было и самого мальца. Перед Кузьмой Игнатьичем замерла тварь: с разбухшим пузом, мокрая, но все еще жадная до чужой крови.
Сосущая гадость, пиявка.
Переваливаясь, она шагнула вперед.
Старик попятился. Под больную ногу подвернулась кочка, предатель-радикулит взвыл радостно и вцепился огненными зубищами в поясницу. Кузьма Игнатьич охнул и упал на спину. От удара вышибло дух, но мокрая трава спасла: засаленная телогрейка заскользила по ней, руки ухватили воздух, и старик, набирая скорость, покатился с холма.
Он врезался в тухлое болото у подножия и с головой ушел под воду. Кое-как перевернулся, отплевался и, опершись на верный костыль, рывком вздернул себя на ноги.
Тварь замешкалась. Встала на холме, будто раздумывала: гнаться за новой добычей или дожрать старую?
Кузьма Игнатьич, поминутно оборачиваясь, захромал в деревню. Лицо сек надоевший дождь, сапоги черпали ледяную жижу, но старик не обращал внимания на ерунду. Поскальзывался, но лишь скрипел зубами и торопился дальше.
Когда холм исчез в серой пелене, липкий ужас отодвинулся от сердца.
«Бежать! Уходить из деревни немедля! – кричало внутри. – Но как? Ни машины, ни лошади, Степановну на горбу не вытащить. Бросить всех, спастись самому! А далеко ли уковыляешь на костыле?»
«Тогда прятаться! – вторил разум. – Запереться, где посуше, и переждать дождину. Глядишь, как просохнет, пиявка или сдохнет, или уберется в болота. Тогда и бежать».
Он добрел до «бабьего терема», когда холодное солнце опустилось к деревьям. Мутное окошко светилось, из печной трубы по крыше пласталась тонкая струйка дыма. Видать, оклемалась Битюгова. А где Сява? Ага, сарайные ворота распахнуты, наверняка хлопочет над аппаратом. Вот и славно, все покудова живы. Кузьма Игнатьич привалился к стене и перевел дух.
В доме грохнуло, забрякала посуда. Через миг распахнулась дверь, и Марфа выплеснула в лужу помои. Заметила старика и чуть кастрюлю не выронила.
– Живой?! Слава те, Господи, и святым угодникам! А ты отчего зеленый, Игнатьич?
Он отлепился от стены и шагнул в дом.
Первое, что услышал, была невнятная скороговорка-бормоталка:
– Смертушка, милая, прибери меня! Смертушка, родненькая, торопись скорее!..
– Что ж она, все время так? – спросил у Битюговой.
Марфа вздохнула и перекрестилась:
– Без продыху. Гоняет и гоняет, что твой граммофон.
– Вот ведь беда… – Кузьма Игнатьич свалился на лавку, с наслаждением вытянул ноги и прикрыл глаза. – Ты собирайся, Марфа. Будем в сарае ночевать, там сухо. Пожрать возьми с запасом. Потому как просидим долго, ведь не ровен час – Яшенька заявится…
Он рассказал вкратце, как прогулялся на выпас. Про высосанную досуха Маруську и про пиявку. Против ожидания, Битюгова ахами и слезами не донимала, только крестилась через раз, пихая в узлы нужное. Напоследок из красного угла сняла икону, поцеловала образа и спрятала за пазуху.
– Нехорошо это, без светлого лика от бесовщины прятаться.
Кузьма Игнатьич не возражал, хотя сам к Богу и прочим ангелам вопросов накопил без счета.
Особенно про ту церквушку и про безответного Яшку-дурачка.
Вдвоем кое-как подняли Степановну и потащили к сараю. Всю дорогу та кликала смерть, зазывала, будто гостя дорогого. «А что? – подумалось вдруг старику. – Может, права полоумная? Чем гадине в брюхо лезть, не умней ли тихо-мирно помереть в том же сарае, на сеновале? Тепло, сухо, уютно… и пугаться особо нечего: ведь пожили уже, годов насобирали себе на удивление и другим на зависть».
В сарае Сявы не оказалось. Валялись в углу дрова – еще сырые, темные, – на железном листе стоял самогонный аппарат, грел широкое днище в багровых углях. Вокруг была раскидана солома. Кузьма Игнатьич, глядя на эдакое безобразие, только крякнул: «Ну что за финтифлюй?! Ушел, огонь бросив! Подпалит нам все укрытие!» Тихо булькала брага, охлаждался в корыте с водой ржавый змеевик. Под тонким носиком ловила редкие капли первача зеленая бутыль, сарай напитался густым сивушным духом.
Усадив Степановну, запалив и развесив в углах керосиновые лампы, старик задвинул засов на воротах.
– Впустим, когда стукнется, – объяснил Битюговой. – А сами взаперти посидим, оно так спокойней.
Марфа полезла наверх и набросала старого прелого сена. Они сгребли его в лежанки, подальше от огня. Ящик накрыли газетой, разложили еду.
Со двора застучали.