Болезнь Ады протекала тяжело. Несколько дней спустя доктор Паоли посоветовал удалить ее от семьи и поместить в санаторий в Болонье. Это мне сообщил Гуидо, а Аугуста потом еще рассказала, что бедная Ада даже в такой момент не была избавлена от серьезных огорчений. Гуидо имел наглость предложить, чтобы во время ее отсутствия дом вела Кармен. У Ады не хватило духу сказать ему откровенно, чт
— Вот так всегда! — сказал в сердцах Гуидо. — Из-за глупых оглядок на чужое мнение никогда нельзя сделать то, что было бы всего разумнее.
Однако он тут же замолчал, и было просто удивительно, что он так быстро оборвал столь интересную проповедь.
Проводить Аду пришла на вокзал вся семья. Аугуста попросила, чтобы я принес цветы. Я пришел, немного запоздав, с красивым букетом орхидей и передал его Аугусте. Ада это видела и, когда Аугуста поднесла ей цветы, сказала:
— Благодарю вас обоих от всего сердца.
Этим она хотела дать понять, что принимает цветы также и от меня, но я воспринял ее слова как проявление сестринского чувства — нежного и в то же время холодноватого. Базедов сюда, конечно, не замешался.
Она казалась новобрачной, бедная Ада, с этими своими глазами, расширившимися словно от счастья. Ее болезнь умела подделать любые чувства.
Гуидо ехал вместе с нею: он должен был проводить ее и спустя несколько дней вернуться. Сидя на скамейке, мы ждали, когда поезд тронется. Ада высунулась в окно и махала платочком до тех пор, пока не исчезла у нас из глаз».
Потом мы проводили всхлипывающую синьору Мальфенти домой. Когда мы прощались, теща, поцеловав Аугусту, поцеловала также и меня.
— Извини! — сказала она, засмеявшись сквозь слезы. — Это вышло у меня нечаянно, но если ты позволишь, я поцелую тебя еще раз.
Даже маленькая Анна, теперь уже двенадцатилетняя, пожелала меня поцеловать. Альберта, которая в ближайшее время должна была обручиться и, следовательно, бросить национальный театр на произвол судьбы и которая была обычно со мной очень сдержанна, в тот день с жаром протянула мне руку. Все любили меня за то, что моя жена была цветущей, здоровой женщиной, и выражали, таким образом, неприязнь Гуидо, жена которого была больна.
Но именно тогда я едва избежал риска сделаться менее образцовым мужем. Я невольно заставил страдать свою жену, и виной всему был сон, которым я по простоте душевной с ней поделился.
Сон был такой: мы трое — Аугуста, Ада и я — высовывались из окошка; если быть точным, то мы высовывались из самого маленького окошка, которое было в наших трех домах — моем, тещи и Адином: а именно из кухонного окна в доме моей тещи, которое на самом деле выходит в маленький дворик, а во сне выходило на Корсо. У крохотного подоконника было так мало места, что Ада, которая стояла посредине, держа нас под руки, тесно ко мне прижалась. Я взглянул на нее и увидел, что глаза ее снова сделались холодными и ясными, а профиль обрел прежнюю чистоту линий, равно как и очертания затылка под легкими завитками — теми самыми завитками, которые мне приходилось видеть так часто, когда Ада поворачивалась ко мне спиной. Несмотря на всю свою холодность (почему-то я именно так воспринимал ее здоровье), она продолжала прижиматься ко мне так, как это показалось мне в вечер моего обручения за вертящимся столиком. Я весело сказал Аугусте (правда, для того, чтобы о ней вспомнить, мне пришлось сделать над собой некоторое усилие): «Нет, ты только посмотри, какая она стала здоровая! Где же Базедов?» — «А ты разве не видишь?» — ответила Аугуста, которой — единственной среди нас — была видна улица. Тогда мы тоже с трудом высунулись из окна и увидели большую толпу, которая с угрожающими криками двигалась по улице в нашу сторону. «Так где же Базедов?» — спросил я еще раз. И тут я его увидел. Это за ним бежала толпа, за старым нищим в длинном плаще — изорванном, но из роскошной жесткой парчи. У него была большая голова, седая грива развевалась по ветру, и вылезающие из орбит глаза смотрели тем самым взглядом, который я не раз замечал у преследуемых животных — в нем смешались страх и угроза. А толпа вопила: «Смерть отравителю!»