— Прилетать назад нельзя, — сказал Глеб. — Можно повлиять ненароком на свое прошлое и тем испортить будущее… У Брэдбери есть рассказ.
— Почему ненароком? — спросил Сапожников. — А если специально прилетят, чтобы изменить свое прошлое? Тогда у них жизнь изменится в желаемом направлении… Мы устроим их жизнь, а они нашу… Может, поэтому мы до них дозвониться не можем… Мы им сигналим в пространство, а надо во время, — сказал Сапожников и сам удивился.
— Передвижение во времени принципиально невозможно, — поправил Барбарисов.
— А ты докажи! — сказал Сапожников. И усмехнулся. — Ладно, забудем. Это все фантастика.
И тут же он увидел Скурлатия Магому, человека будущего, только очень смешного. Он был по-ихнему молодой и писал сочинение. И Сапожников понял, что сам уже пишет.
Сочинение Скурлатия Магомы:
«Утверждают, будто Великий Сапожников, основоположник науки, искусства и мышления последних тысячелетий, никогда на самом деле не существовал, а является фигурой вымышленной. Это утверждают только на том основании, что все сведения о нем получены нами из отрывков его жизнеописания, явно состряпанного, как считают гиперкритики, не раньше чем двести — триста лет спустя после описанных там событий.
Про Сапожникова следует сказать, что, если бы его не было, его бы следовало выдумать, хе-хе, как говорили древние.
Вскоре после Тримальхионова пира Сапожникову позвонил Барбарисов:
— Здравствуй, старик. Куда ты пропал?
— Я не пропал, — сказал Сапожников. — У меня сердце болит.
— Что так?
— Не знаю.
— А чем же ты занят? — спросил Барбарисов.
— Рассказ сочиняю… Финал не могу придумать, — сказал Сапожников.
— Рассказ?
— Ну да, байку, — сказал Сапожников. — Да ты помнишь… Про Скурлатия Магому. Слушай, что будет, если кто-то докажет теорему Ферми?
— Теорему Ферма… Ферми — это другое.
— Я знаю, я оговорился. Потому что Ферми тоже считал, что идея недозрела, если ее нельзя объяснить на пальцах… Так что же будет?
— Старик, эту теорему уже доказали для многих чисел, — сказал Барбарисов. — Вот жена хочет поговорить с тобой.
— А если для всех чисел? — спросил Сапожников. — В общем виде?
— В общем виде ее доказать невозможно. Это доказано.
— Доказано?
— Почти.
— А-а… — сказал Сапожников. — Почти… Вот я про это и сочиняю. Про почти.
Зачем пишут книги, стихи, музыку или картину?
Почему? — более-менее понятно. Тоже непонятно, но все же понятно. А вот зачем?
Затем, что в глубине души живет у поэта тайная святая надежда повлиять на мир.
Он, конечно, понимает, что ни одна книжка не перевоспитала сукина сына. Сукины сыны почему-то не перевоспитываются. Либо они не читают полезных для них книжек, а может быть, эти книжки их еще больше злят. Либо влияние книжки так незначительно, что оно затухает сразу по прочтении. И все же идет постоянная святая работа тех, кому хочется изменить мир, чтобы он стал как материнская ладонь. Так почему же неистребима эта работа?
Помимо общей работы, помимо времени, которое все фильтрует и промывает, еще есть индивидуальная надежда. Она вот в чем. Никто не может дать гарантии, что не его слово окажется решающим, когда исполнятся сроки и понадобится последнее прикосновение, последняя пушинка на весах, чтобы воспрянул род людской. Поэтому работа должна быть сделана и продолжена.
Глеб приехал, и Сапожникову передали его просьбу прийти на демонстрацию механического мышонка, который почти что мыслил.
Но Сапожников на лекцию опоздал.