Сюда я, с разрешения хозяев, привез однажды знакомого живописца. У нас была в городе дружная компания художников-южан; общий приятель наш, известный в те годы поэт, драматург и беллетрист, описал ее когда-то под кличкой «двенадцать журавлей»; дважды в месяц они пьяно и весело ужинали в одном из греческих ресторанчиков, позади городского театра, скупо допуская в свою среду иногда и писателей; меня пускали по ходатайству того драматурга «за любовь к Италии» и под условием (после одного опыта) «никогда не писать в газете о картинах». Один из них, увидав меня как-то на спектакле в ложе у Анны Михайловны, попросил: «Познакомьте меня, интересные головы у всей этой семьи». Я сообразил, что множественное число – только для отвода глаз, а зарисовать ему хочется Марусю.
Но, сидя у них за столом, он вдруг обратился к Анне Михайловне громко, с деловитой откровенностью специалиста, говорящего о своей специальности:
– Что за неслыханная красавица ваша младшая дочь!
Мы все, человек десять за столом, изумленно обернулись на Лику. Никогда ни одному из нас это в голову не приходило; вероятно, и родным ее тоже. Лика была едва ли не просто неряха, волосы скручивала редькой на макушке, и то редька всегда сползала на бок; она грызла ногти, и чулки у нее, плохо натянутые, морщились гармоникой из-под не совсем еще длинной юбки. Главное, вся повадка ее, чужая и резкая, не вязалась с представлением о привлекательности – не взбредет же на ум человеку присмотреться, длинные ли ресницы у городового. Посвященный ей Сережей «портрет» начинался так:
А прав был художник, я теперь увидел. Странно: простая миловидность сразу бросается в глаза, но настоящую, большую красоту надо «открыть». Черные волосы Лики, там, где не были растрепаны, отливали темной синевой, точь-в-точь оттенка морской воды в тени между скалами в очень яркий день. Синие были и глаза, в эту минуту с огромными злыми зрачками, и от ресниц падала тень на полщеки. Лоб и нос составляли одну прямую черту, греческую, почти без впадины; верхняя губа по рисунку напоминала геральдический лук, нижняя чуть-чуть выдавалась в презрительном вызове навстречу обидчику. От обиды она бросила ложку, и я увидел ее пальцы, как карандашики, длинные, тонкие, прямые, на узкой длинной кисти; и даже обкусанные края не нарушали овальной формы ногтей. Прежде чем вскочить, она возмущенно подняла плечи, и когда опустила их, я в первый раз увидал, что они, хоть и очень еще детские, срисованы Богом с капитолийской Венеры – наклонные, два бедра высокого треугольника, без подушек у перехода в предплечья… Но ложка упала так, что брызги борща со сметаной разлетелись по всем окрестным лицам; стул повалился, когда она вскочила; и, не сказав ни слова, она ушла из столовой.
– Вижу, – вздохнул художник, – не захочет барышня позировать.
Анна Михайловна была очень сконфужена и без конца извинялась; гость, кажется, не обиделся, но почему-то очень оскорбленным почувствовал себя я. Если бы не то, что вообще я с Ликой никогда и двух слов не сказал, я бы в тот же вечер постучался в ее камеру, вошел бы, не дождавшись «войдите», и выбранил бы ее всеми словами, какие только в печати дозволены. Но случайно эта возможность устроить ей сцену представилась мне через несколько дней.
Было это так. Однажды ночью мы большой компанией взбирались по крутому обрыву, гуськом, я предпоследний, а за мною Лика. Утром прошел дождь, тропинка была еще рыхлая и скользкая. Из-под ног у Лики вдруг выкатился камень, она вскрикнула, села, и ее медленно потащило вниз. Я опустился, нагнулся и схватил ее за руку.
– Пустите руку, – сказала она сердито.
Досада меня взяла; точно малого ребенка, я потащил ее вверх, и она, словно и вправду упрямый ребенок, выворачивалась и локтем, и плечами, но все-таки добралась до прочного устоя. Там я ее отпустил; она смотрела мимо, тяжело дыша, и видно было, что в душе у нее происходит борьба: обругать ли, сказать ли спасибо? Я отстранился, дал ей пройти вперед; она шагнула, слегка вскрикнула и села, потирая щиколотку.
– Не надо ждать, – сказала она сквозь зубы, глядя все в сторону.
– Пройдет, тогда и пойдем, – ответил я с искренним бешенством. – По моим правилам не оставляют одной несовершеннолетнюю девицу, которая вывихнула ногу, даже если она невоспитанная.
Длинная пауза; сверху и голосов уже не было слышно, спутники наши перевалили через край обрыва. У меня отлегло раздражение, я рассмеялся и спросил:
– В чем дело, Лика; или, если угодно, в чем дело, Лидия Игнатьевна, за что вы так меня возненавидели?
Она пожала плечами:
– И не думала. Вы для меня просто не существуете. Ни вы, ни… – Она поискала слова и нашла целую тираду: – Ни вся эта орава бесполезных вокруг Маруси, и Марко, и мамы.
– От ликующих, праздно болтающих уведи меня в стан погибающих?
– Можете скалить зубы, мне и это все равно. И, во всяком случае, не в стан «погибающих».
– А каких?