Подошли люди, принялись читать. Это было воззвание Государственного совета. Правительство взывало к благоразумию граждан. Но то, что должно людей успокаивать, лишь сеет меж ними тревогу. В воображении возникают образы. И все, что предстает взору, под эти образы неминуемо подстраивается. Зарождается смутное опасение, и оно только растет. И вот оно уже заставляет вас иначе смотреть на вещи, у вас меняется цвет лица, на нем написано опасение, оно передается тому, с кем вы только что виделись. Однако ни над крышами, ни на восьми стенах колокольни, ни там, где колышется в воздухе взвесь из солнечного света, черных пятен ветвей и пыли, пока ничего не заметно. Это происходит в сердце, в первом услышавшем сердце. В голове с коротко остриженными или длинными волосами, то есть там, где есть разум, понимание, что у всего есть начало и конец. Так что же, это конец?!
Я вышел из трамвая, довезшего меня до центрального киоска, который посыльные разрисовали зелено-коричневыми, желто-розовыми и синими голубками. Правда ли, что все вокруг двигаются быстрее, или мне только так кажется? Все эти люди — местные месье, обычно напускающие на себя холодный, серьезный вид людей степенных, не думающих ни о чем, кроме себя, — совершенно переменились, они подходят друг к другу, машут руками. Все они здесь, пока что. Я тоже стою на солнце, палящем как никогда. Очертания крыш на фоне неба дрожат. Я пришел, думая о чем-то невероятно значимом, не зная, происходит ли это внутри меня самого или где-то снаружи. Мимо прошли пожарные, опоясанные ремнями, в касках с медными гребнями. Пробило девять. Девять ударов обрушиваются на вас, словно обломки скал, валящиеся один за другим с гулом, перекрывающим любой другой шум.
Люди поворачивались к солнцу: «Оно еще здесь?» Оно было еще здесь.
И все время витала в воздухе угроза конца, и неизвестно было, когда он наступит, на какой или между какими из двенадцати начертанных наверху черным по белому римских цифр окажется стрелка, идущая пока от цифры к цифре.
Будто начался закат, но происходил он внутри и был нового, непривычного цвета, сам свет был как будто иной, новый, и, освещая все вокруг, все предметы, высвечивая идущих мимо женщин с оголенными руками, свет мерк…
Было слышно:
— Они что, боятся?.. Да, они там боятся. А мы нет!
Было слышно еще:
— Они бегут! Пусть бегут!
Это было в нижних кварталах.
— Мы останемся там, где жили. И воспользуемся этим. Вот что я скажу, пусть все катится к чертовой матери!..
Кто-то неистово пытался сыграть на аккордеоне. Пивная кружка с переливающейся через край пеной отражалась в оконном стекле, демонстрируя оттенки белого и коричневого.
— Да не так же! — Сказал человек в углу — тому, с аккордеоном. — Не так! Ты не то играешь! Ты должен играть по-другому. Сегодня у всех все по-другому, все вокруг по-другому… Быстрее!.. Вот так!.. Давай!..
И принялся петь, вступив во бремя короткой паузы. За грязным окном с перештопанными кисейными занавесками виднелся столик, два столика…
Там, в нижних кварталах, на дне города, меж двух холмов, где все сокрыто, потаенно, плохо освещено, где город нависает сверху, давя всем весом, препятствуя дневному свету спуститься ниже, мешая движению воздуха, какой-то человек играет на аккордеоне, другой поет, приговаривая: «Вот и наступила свобода!»
Справа и слева устремляются вдаль черные низкие фасады домов с лавками: лавкой старых вещей, лавкой подержанной мебели, лавкой металлического лома. И так с каждой стороны улочки, переходящей в другие похожие улочки: сплошная неразбериха проулков, связанных меж собой в узелки, будто котенок, играя клубком, спутал нитку.
Здесь, в складке меж двух холмов, в низине города и низине жизни, в изножье, в исподних краях, в тюрьме; здесь, вдруг — свобода!
— Нам больше ничто не мешает! Что захотим, то и будем делать! Слышите, вы?! С сегодняшнего дня — ничто больше… Так что поторапливайтесь! А ты что?! Давай играй!
— Теперь все пойдет иначе, он дело говорит! Теперь все изменится!
И первый снова играет на аккордеоне, а второй поет.
Так, понемногу, что-то начало подниматься, поднялось под крышами и меж них. Что-то, чего еще никто не видел, начало приближаться. За пока еще запертыми дверями, за стенами, под черепицей цвета подгоревшего хлеба, черной от сажи, зеленой от мха, где жили прежде, где жили до сего дня; но вот хлопнула одна ставня, другая, и женщина:
— Идем?
Под подбитыми башмаками заскрипели деревянные ступеньки.
Человек перестал петь.
— Теперь — все, что хотите! Так что эй, вы! Идите же!
Он видит, что люди идут, заходят внутрь. Он поднимает стакан, говорит:
— Это больше ничего не стоит! Это больше ничего не будет стоить!
Те еще не понимают, но им разъяснят.
— Эй, вы! Идите же! Сейчас мы все вам расскажем, все растолкуем!..
И тишина. Затем вновь поднимается шум.