Так что мне представляется, что попытка Е. Рерих обличить христианство за счет женолюбивого буддизма не отличается уважением к историческим реалиям. Буддистские тексты возглашают вполне недвусмысленно: «То же самое тело красавицы для трех существ разное: для собаки — это пища, для любовника — существо, для монаха — падаль»[998].
Но не все буддисты стали монахами. Некоторые дерзали вступать с «падалью» в брачные отношения и рождать новых монахов для буддистских монастырей[999]. Некоторые ламы даже решались признавать реальность своих собственных детей… «Сын Марбы по имени Додебум погиб молодым в результате несчастного случая. Он поехал с друзьями на праздник, где, вероятно, молодые люди изрядно напились, что не редкость для тибетцев. По дороге домой его лошадь, испугавшись пьяных криков, понесла, и Додебум свалился в пропасть. После его гибели Марба, во всяком случае внешне, пребывал в совершенно подавленном состоянии. Один из его учеников спросил его: „Учитель, ты учишь, что все есть иллюзия, как же тогда понять твое подавленное настроение?“ — „Все так, сын мой, но случившееся — это уже сверхиллюзия!“»[1000].
Итак, Н. О. Лосский имел основания предположить — «Надо думать, что буддисты, как и христиане, любят своих детей не только любовью сострадания, но и любовью, задающейся целью развивать содержательность их жизни, обогащать ее, а не вызывать в них отвращение к земному бытию»[1001].
Постепенно народное сердце согрело льдышку буддистской философии. Холодная безрелигиозная и безрадостная проповедь Будды с течением столетий начала наполняться религиозным содержанием. Мир и человек стали представляться чем-то более привлекательным и иногда даже заслуживающим любви. Гораздо более человечные нотки стали звучать в буддизме махаяны, появившемся через пять веков после смерти Будды и в самом начале христианской эры.
Если христианство на пути в «массы» что-то теряло (и реакцией на эти потери и охлаждения было появление монашества), то в буддизме наоборот. И сегодня люди, увлеченные в «паломничество на Восток», незаметно для самих себя, «контрабандой» проносят в себе огромное количество «христианских предрассудков», и проецируют в восточные афоризмы то, любовь к чему привила им христианская культура.
То же произошло в Европе и с буддистским пониманием реинкарнации. В эпоху, когда на Западе царствовал культ прогресса, индийская реинкарнация «наложившись на теософский эволюционизм, приобрела неожиданно оптимистическое звучание»[1002]. Ведь «Будда побеждает смерть именно как переход к мукам новой жизни, или побеждает смерть через уничтожение самого субстрата, которым питается смерть, — самой жизни. Лишь западное сознание, когда оно соприкоснулось с этим учением, могло — в силу аксиоматической ценности для него жизни — впасть в заблуждение, приняв учение о переселении душ за благую весть о своеобразном бессмертии, о большей полноте жизни», — пишет проницательный русский философ С. Л. Франк[1003].
Но нет этого оптимизма в индийских религиях. Именно «с переходом к идее переселения в индийской культуре воцарился чуждый Ведам пессимизм»[1004]. Ранние индийские религиозные системы не знали ничего о реинкарнации[1005]. «Веды» не знают о перевоплощениях, и лишь в «Упанишадах» появляется эта идея. Но там она и называется «знанием, которое не пребывало ни с одним брахманом» (Брихадараньяка-Упанишада. YI, 2,8).
И нельзя сказать, что это новое знание преподносилось как евангелие («радостная весть»). Оно по меньшей мере озадачивало, а при своем последовательном усвоении и просто ввергало в отчаяние. Уже в Чхандогья-Упанишаде обращает на себя внимание ответ, который дает вождю богов Индре созидающий дух Праджапати. Индра спрашивает: как найти и различить свое истинное «я». Сто лет он проводит в ученичестве, пока наконец ему не дается правильный ответ: «Если человек покоится в глубоком сне без сновидений, это — его „я“, это — Бессмертное, Достоверное, Всеобщее Бытие». Индра отправляется в путь, но скоро им овладевает сомнение; он возвращается и спрашивает: «Но в таком состоянии, о высочайший, человек ведь не знает о себе: „это я“, и не знает: „Они — существа“. Человек предан уничтожению. Я не вижу здесь ничего обнадеживающего». — «Именно так, — ответил Праджапати, — это действительно так»[1006].
С. Н. Трубецкой — друг и ученик Владимира Соловьева и, пожалуй, лучший русский знаток истории философии, — по этому поводу заметил: «Последнее сомнение Индры относительно выгоды беспробудного сна — сампрасады — делает большую честь этому богу, так как многие из его соотечественников вполне успокаивают свои сердца в немом ничтожестве нирваны»[1007].
Переселение не ведет к спасению; скорее надо искать спасения от него самого. Отныне «сумма и сущность всей индийской философии есть скорбь метемпсихоза и способ избавления от нее»[1008].