Но берег был пуст, пристань скрылась из виду, люди разошлись по домам, и пароход, прогудев в последний раз, разбил сердце Дугласу, и осколки слезами падали из его глаз, и он зарыдал, произнося имена всех, кто остался на берегу, и их имена слепились в одно огромное страшное слово, оно сотрясло его душу, и кровь его сердца выплеснулась в одном судорожном вопле:
—
И сел в постели, рыдая, и ему было и жарко и холодно.
Он откинулся на спинку, слезы стекали ему в уши, и он плакал, хотя чувствовал, что лежит на своей кровати, плакал, хотя чувствовал на пальцах дергающихся рук и на одеяле из лоскутков благо солнечного света. Закат бесшумно размешал в воздухе комнаты лимонадные тона.
Дуглас перестал плакать.
Он встал и подошёл к зеркалу посмотреть, как выглядит печаль, и увидел ее, она впиталась в его лицо и глаза, и теперь останется в них навсегда, никогда из них не уйдет, и он протянул руку дотронуться до этого другого лица за стеклом, и рука в стекле тоже протянулась дотронуться, и она была холодной.
Внизу пекли хлеб, и, как в любой другой вечер, аромат его наполнял дом. Дуглас медленно спустился на первый этаж и поглядел, как бабушка выдирает из курицы интересные внутренности, потом остановился у окна посмотреть, как Попрыгунчик с верхушки своего любимого дерева пытается заглянуть за горизонт, а потом вышел не спеша на крыльцо, и за ним вышел запах хлеба, будто знал, где он, и не хотел с ним расстаться.
Кто-то стоял на крыльце и докуривал свою предпоследнюю в этот день трубку.
— Дедушка, ты
— Ну конечно, Дуг.
— Уф-ф! Уф-ф, уф-ф! Ты здесь. И
— Вроде бы и ты здесь, мой мальчик.
— Здесь, да, здесь!
Дедушка кивнул, посмотрел на небо, набрал полную грудь воздуха и уже хотел было сказать что-то, но внезапно Дугласа охватил страх, и он крикнул:
— Не говори!
— Чего не говорить, мой мальчик?
Не говори, думал Дуг, не говори того, что ты собирался сказать. Дедушка ждал.
Они смотрели, и прямо на глазах у них деревья расстилали на газоне свои тени и переодевались в цвета осени. Где-то последняя газонокосилка лета сбривала и состригала годы и складывала их дорогими сердцу горками.
— Дедушка…
— Что, Дуг?
Дуглас глотнул, зажмурился и из мрака, которым окружил сам себя, выплеснул:
— Смерть — это когда ты один на пароходе и он отплывает и увозит тебя, а все твои близкие остались на берегу?
Дедушка пожевал услышанное, прочитал несколько облаков в небе, кивнул.
— Примерно так, Дуглас. А почему ты спрашиваешь?
— Просто хотелось знать.
Дуглас проводил взглядом плывущее в высоте облако, которое никогда прежде не было таким, как сейчас, и никогда больше таким не будет?
— Что ты хотел сказать, дедушка?
— Подожди, дай вспомнить. Прощай, лето?
— Да, сэр, — прошептал Дуглас, прижался к этому высокому человеку рядом с ним и, взяв руку старика, крепко прижал к своей щеке, а потом переложил к себе на голову — короной для молодого короля.
Прощай, лето!
Отпрыск Макгиллахи
В 1953 году я провел полгода в Дублине, писал пьесу. С тех пор мне больше не доводилось бывать там.
И вот теперь пятнадцать лет спустя я снова прибыл туда на пароходе, поезде и такси. Машина подвезла нас к отелю «Ройял Иберниен», мы вышли и поднимаемся по ступенькам, вдруг какая-то нищенка ткнула нам под нос своего замызганного младенца и закричала:
— Милосердия, Христа ради, милосердия! Проявите сострадание! Неужто у вас ничего не найдется?
Что-то у меня было, я порылся в карманах и выудил мелочь. И только хотел ей подать, как у меня вырвался крик или возглас. Рука выронила монеты.
Младенец смотрел на меня, я смотрел на младенца.
Тут же он исчез из моего поля зрения. Женщина наклонилась, чтобы схватить деньги, потом испуганно взглянула на меня.
— Что с тобой? — Жена завела меня в холл. Я стоял перед столиком администратора точно оглушенный и не мог вспомнить собственной фамилии. — В чем дело? Что тебя там так поразило?
— Ты видела ребенка? — спросил я?
— У нищенки на руках?
— Тот самый.
— Что тот самый?
— Ребенок тот же самый, — губы не слушались меня. — Тот самый ребенок, которого она совала нам под нос пятнадцать лет назад.
Послушай…
— Вот именно, ты послушай меня.
Я вернулся к двери, отворил ее и выглянул наружу.
Но улица была пуста. Нищенка исчезла, ушла к какой-нибудь другой гостинице ловить других приезжающих, отъезжающих.
Я закрыл дверь и подошел к стойке.
— Да, так в чем дело? — спросил я.
Потом вдруг вспомнил свою фамилию и расписался в книге.
Но младенец не давал мне покоя.
Вернее мне не давало покоя воспоминание о нем.
Воспоминание о других годах, других дождливых и туманных днях, воспоминание о матери и ее малютке, об этом чумазом личике, о том, как женщина кричала, словно тормоза, на которые нажали, чтобы удержать ее на краю погибели.
Поздно ночью на ветреном берегу Ирландии, спускаясь по скалам туда, где волны вечно приходят и уходят, где море всегда бурлит, я слышал ее причитания.