Во-первых, окружающая природа и шире — картина мира — изначально слита с человеческим (“лирическим”) “я”. Пуанкаре считал, что характерная особенность пространства, заключающаяся в том, что оно обладает тремя измерениями, есть, так сказать, внутреннее свойство человеческого ума (был бы он устроен чуть иначе — появилось бы и четвертое измерение); “современная экспериментальная психология, — говорит по этому поводу Вяч.Вс.Иванов, - далеко продвинулась по пути, подтверждающему догадку Пуанкаре” [Иванов Вяч. Вс. Чет и нечет. Асимметрия мозга и динамика знаковых систем. // Избранные труды по семиотике и истории культуры. М., 1998. с. 420]. Не лишено убедительности мнение, что “картину мира в нашем сознании создает некая встроенная в нас “линза” — что-то вроде глаза, только не внешнего оптического, а внутреннего, умственного” [Яржембовский Станислав. Мир в поле зрения “третьего глаза” (В защиту интуитивизма) // “Звезда” №6, 2002, с. 230. Станислав Яржембовский поясняет: “Это означает, что в принципе мы изначально знаем всё... Мы наделены... способностью мгновенно опознавать то или иное явление как уже известное. Эту функцию выполняет наш высший разум - интуиция... тогда как низший разум - способность к рациональному анализу... занимается исключительно вторичными функциями подгонки, подчистки, структуризации полученного интуитивным путем знания” (с. 230— 231). Чрезвычайно любопытно, что согласно этой философской теории мимикрия в животном мире (поведение хамелеона, камбалы и закрепленная генетически окраска птиц, бабочек, гусениц и пр.) - это низшие формы познания. Ребенок тоже познает мир способом подражания. Слияние с окружающим миром так органично, что перерезать эту пуповину не представляется возможным. Поэту, художнику — и вовсе ненужным. Наоборот, его задача - преодолеть аналитические формы сообщения, чтобы иметь возможность выразить свое интуитивное, нерасчлененное знание].

Во-вторых, мышление человека при обычном речевом акте протекает в образах — не силлогизмами мы мыслим. Аналоговый характер нашего мышления проявляется в метафоричности языка. На эту фатальную, можно сказать, метафоричность обратил внимание Нильс Бор. “Он говорил, — пишет Вяч.Вс.Иванов, — что ключевые слова естественного языка, относящиеся к психической деятельности, всегда (в соответствии с принципом дополнительности) используются хотя бы в двух (если не более) разных смыслах — например, воля в значении желания и свободы... Бор полагал, что каждое такое слово тем самым относится хотя бы к двум разным “плоскостям” деятельности” [Иванов Вяч.Вс, цит. соч., с. 435]. Даже в искусственных языках математической логики, — замечает Вяч.Вс.Иванов, — “стремление к однозначности не может привести к полностью непротиворечивым результатам, как позволяет думать наличие логических парадоксов и теорема Геделя” (там же).

Все это говорит о неком противоречии между мыслью и ее языковым оформлением, о специфической недостаточности логико-грамматических средств — факт, в науке известный, но слишком часто не оставляющий следа в анализе поэтических текстов. Между тем именно оно, это противоречие, преодолевается стихотворной формой, позволяющей привлечь в письменный текст голос как самое эффективное средство преодоления.

Стихотворная речь своим построением, делением на строки, вызывающим определенное изменение в интонации, содействует тому нелогичному соединению смыслов, которое свойственно поэтическому мышлению. “Повторяющаяся звуковая фигура” [Якобсон P.O. Лингвистика и поэтика. // Структурализм: “за” и “против”, М., 1975, с. 205. Пользуясь этим выражением Гопкинса, Якобсон указывает на ритмическую монотонию стихотворной речи. Подробно об этом см.: Невзглядова Е.В. Звучание и значение в стихотворной речи. // Роман Якобсон. Тексты, документы, исследования. М, 1998, 715—724] — что это как не способ соединения смысловых представлений?

Перейти на страницу:

Похожие книги