Народу полно, плакать стыдно, все-таки потихоньку хлюпаю носом. Мама, заметив мои слезы, сует мне свой носовой платок и выходит в тамбур покурить. Отворачиваюсь к окну — лес, примятая холодом трава, опять лес. Вот так же мы стояли вместе — я, папа, мама — всего два месяца назад на такой же опушке. Это был конец августа или самое начало сентября. Мы вышли вечером прогуляться. Небольшой овражек впереди, и я вижу возле пня семью опят. «Грибы, грибы» — кричу я, и мы спускаемся вниз. Маленькие кустики уже окутаны осенней паутиной, солнце заходит, высвечивает ее. С соседней дачи доносится: «У самовара я и моя Маша», а мы все стоим и стоим, слушаем «Машу», и так мы любим друг друга, и так хорошо нам вместе, как никогда. То ли предчувствие беды уже владело нами?.. Отчего же иначе так остро воспринималось счастье в тот момент? Я помню отлично, как подумала, сидя в поезде: «Это был самый счастливый день в моей жизни». Девять лет мне было тогда. И сейчас, спустя более полувека, я думаю то же самое, делая небольшую оговорку: «Это был самый счастливый день, но уже не в моей жизни, а в моем детстве».

С такими мыслями входила я в новую жизнь, в жизнь дочери «врага народа».

Маму арестовали спустя два месяца после отца. Папу — 9 ноября, он только вернулся из Коми ССР, где его выбрали депутатом Верховного Совета СССР. Как писал Солженицын: сегодня выбирали в Верховный Совет, а назавтра арестовывали. (Цитирую по памяти.) Папина секретарша тайно рассказала маме: Марк Натанович вошел в кабинет Микояна. Они поговорили несколько минут, и отец вышел, хлопнув дверью. У лифта уже стояли чекисты, поджидая его.

12 января мы были в гостях у маминой сестры. Вернулись домой около десяти, мама повернула ключ в замке — в коридоре на диванчике, над которым висел телефон, сидели трое военных с винтовками и наш вахтер Московкин. «Не дам, — закричала я с порога, — я не дам вам маму». И вцепилась обеими руками в ее пальто. Мой крик и слезы не произвели на них никакого впечатления: привыкли и к крикам, и к слезам. Они предъявили маме ордер на обыск и арест и начали вышвыривать на пол из бельевого шкафа простыни, пододеяльники, полотенца. Обыск продолжался не слишком долго — две комнаты ведь было уже опечатано. Можно себе представить, как уводили маму, как прощались с ней мои братья, меня же просто невозможно было от нее оторвать, но детей вместе с родителями в тюрьмы не брали, кроме грудничков, отправляли в детские дома. Утром приехала мамина сестра, тетя Дина, моя любимая тетка и мать Льва Наврозова, хорошо известного в Москве, а теперь и Нью-Йорке литератора. Она взяла меня к себе и таким образом спасла от детского дома.

И начались мои скитания по родственникам. Маршрут передвижения по городу было легко определить по номерам школ: 613-я, например, это я живу у тети Дины возле Красных Ворот. 212-я — это я живу на Малой Бронной у папиного брата, дяди Давида, знаменитого профессора Беленького, впервые применившего в СССР переливание крови. Он тоже кончал Сорбонну, но уже после отца. Во время войны дядя Давид был главным хирургом армии. Взял с собой на фронт жену-пульмонолога и дочь Вику, она старше меня на четыре года, ей еще не было шестнадцати, потому он держал ее при себе. Викторией она была названа в честь героини Гамсуна. Вечерами дядя учил меня таблице умножения, огорчаясь моей тупости в этом деле. Затем снова 613-я школа и, наконец, 125-я — тоже на Малой Бронной, напротив бывшего еврейского театра, теперешнего Театра на Бронной. Это канун войны, 40-й год, я живу со своими братьями на улице Станиславского. Из «Дома на набережной» их выселили, и они переехали в квартиру Алеши. Его мать последний год работала в Испании, вылетела в Москву, когда в другие ворота Мадрида входил генерал Франко, узнала о том, что все ее родственники сидят, и, чтобы избежать подобной участи, перерезала себе вены и бросилась с шестого этажа. Эта история тоже описана, как я уже сказала, в рыбаковском «Страхе».

Мы жили в коммунальной квартире, Алеше принадлежало две комнаты, которые все эти годы охраняла домработница Устя: платила по счетам, держала дом в чистоте, обихаживала теткиного мужа, когда он появлялся в Москве, обихаживала тетку, когда та приезжала, обожала Алешу, хотя почти его не видела. Была она высокая, плоская, как жердь, ворчливая и абсолютно глухая. Когда Алеше надоедало ее ворчание, он вставал посреди комнаты, левую руку сгибал в локте, а правой, перекинутой через левую, указывал на дверь — так до войны в Москве милиционеры регулировали на крупных перекрестках движение машин. После смерти Алешиной матери одну комнату опечатали и, чтобы не было видно этой красной сургучной печати, на дверь повесили ковер.

Перейти на страницу:

Похожие книги