Он помнил, как перед началом занятий в седьмом классе мать отвела его в сторону и объяснила, что они с отцом оплатят первый год его обучения в университете — как уже оплатили брату и оплатят сестре, если она тоже туда поступит. За остальные три года ему придется платить самому. В двенадцать лет Энрике еще не знал, что за университет нужно платить. Он понятия не имел, как можно одновременно учиться и зарабатывать, чтобы платить за учебу, и очень встревожился. Он даже выяснил, сколько стоит обучение в университете, что только усугубило его беспокойство. Пару лет — пока он не решил бросить школу и окончательно на все не наплевал — Энрике прожил в недоумении, как же он заплатит за Гарвард (отец хотел, чтобы сын учился именно там), если его единственная работа, доставка воскресного номера «Нью-Йорк таймс» соседям по дому, приносит еженедельно лишь десять центов? Обычно мать хохотала, слыша, как он, возвращаясь домой по воскресеньям, пел собственную версию песенки, которую узнал от нее: «Десять центов, вот моя зарплата, карман к земле тянет, идти не могу», и он ни разу не сказал ей, что не находил в этой ситуации ничего смешного. Энрике уяснил смысл материнских слов относительно университета. Она никогда не вела себя, как отец: тот вечно обещал разбогатеть и оставить Энрике состояние. Мать предупреждала его, что судьба писателя, а конкретно судьба Гильермо и Роуз, — судорожно цепляться за бревно заработков в океане задолженностей, по грудь погрузившись в пучину голода и бесприютности. Она дала понять, что он не должен ждать от них помощи, если спрыгнет с корабля — и уж тем более, если останется в их прохудившейся шлюпке.
Когда Энрике объявил, что бросает школу, чтобы закончить роман (к тому моменту половину он уже написал), он ожидал, что мать отреагирует пронзительным «нет!». Вместо этого она сказала:
— Если ты хочешь быть писателем, это твое право. Я бы никогда не стала мешать человеку заниматься тем, к чему стремится его душа. А вот моя семья пыталась мне помешать, и это было ужасно. Просто ужасно. Такое не забывается. Поэтому, если ты хочешь быть писателем, попробуй им стать. Я не собираюсь тебя отговаривать. Но ты должен сам себя содержать, пока будешь этим заниматься. Это тоже очень важно. Писательство не хобби. Это работа.
Несмотря на прочувствованную речь о том, как она уважает его честолюбивые мечты, Энрике казалось, что мать думает, будто необходимость зарабатывать на жизнь его охладит.
Если так, то она ошиблась в расчетах. Его панический страх оказаться на мели был во многом иррационален. Например, он не распространялся на писательство. Внешний мир — по крайней мере в начале пути — похоже, был с этим согласен. Первый роман принес ему и тысяч долларов — достаточно, чтобы три года прожить в обнищавшем Нью-Йорке в те благословенные времена, когда квартира из узких длинных комнат с окнами на одну сторону — такую снимала Сильвия на углу Брум-стрит и Шестой авеню — обходилась в 68 долларов в месяц.
К чести Роуз, она сдержала свое слово: то, что он смог заработать на жизнь как писатель, ее устроило. Она не упрашивала его рассылать заявления по университетам, которые дали понять, что примут его, хоть и с испытательным сроком, поскольку он не окончил школу. Она не произносила вслух, что для подростка быть писателем — слишком большая нагрузка или что романисту совсем не помешало бы высшее образование. Дело было в 1971 году, задолго до того, как в языке появилось слово «яппи», а доход от продаж стал мерилом художественной ценности чего бы то ни было. Тем не менее благодаря какой-то извращенной логике, вытекающей из ее левацкого цинизма, Роуз пришла к тем же критериям оценки творческого успеха, которых впоследствии придерживался Дональд Трамп. Для матери Энрике право называться художником определялось только способностью делать деньги. Надо отметить, это не мешало ей глумиться над литературными «неграми», теми, кто писал в расчете на гонорар, но это лишь увеличивало ее уважение к писателям, которые могли заработать на своих книгах, особенно если книги эти были, как она любила говорить, «серьезные».