...жизнь все шла и шла своим чередом. Подошел к концу март девяносто пятого года, он сменился апрелем, а апрель – маем, но за решеткой не ощущалось ни смены времен года, ни времени суток. Понемногу утекло в никуда лето, и Раен зачеркнул у себя в тетрадке двенадцатый месяц заключения. Пришла осень, и шестого октября Райнхолду исполнилось двадцать девять лет, но он снова не вспомнил об этом дне.
Для него словно бы не существовало больше времени. Каждый вечер Райнхолд засыпал, глядя на несколько крашеных бледно-серой краской кирпичиков стены, которые он неизменно видел, поворачиваясь на правый бок. Каждое утро просыпался от пронзительного воя сирены. Заключенным было строго запрещено
иметь при себе даже наручные часы, поэтому, когда Раен находился не на работах, ощущение времени сливалось в бесформенную тягучую бесконечность. Сирена подъема означала наступление утра, вечерний обход – приближение ночи, в остальном же время превратилось в вакуум, в гигантскую мясорубку, перемалывающую людские души в однообразное серое месиво. День за днем они выходили на работы, строились на завтраки и обеды... но по ночам – не слишком часто, но и не редко – для Райнхолда начиналась другая жизнь. Иногда ему казалось, что две этих жизни не имеют друг с другом ничего общего, кроме его имени, и проживают их два совсем разных человека, за одним из которых его зачем-то заставляют подглядывать.
Все менялось так незаметно, что Райнхолд уже не мог понять, он ли это был раньше. Он не смог бы объяснить даже самому себе, что с ним произошло, почему так поменялись его мысли и чувства, да и не сильно старался. В его мире просто не осталось вещей, которые могли бы заставить бояться, ждать, ненавидеть или вызывать еще хоть какие-нибудь человеческие эмоции – кроме этих бессонных ночей в дежурной комнате, когда он переставал принадлежать самому себе. Когда он по чужому приказу опускался на четвереньки, когда, повинуясь резким движениям сжимающей волосы руки, запрокидывал голову назад и хрипло стонал на выдохе, а пальцы скованных рук беспомощно скребли по шершавому бетонному полу. Раен боялся признаться себе в этом и презирал себя за эту боязнь, но подчинение – и ощущение чужой власти над собой – стали доставлять ему смутное, противоестественное удовольствие. Это было состояние, когда переставал существовать разум, и оставались лишь инстинкты, исконные, древние реакции тела на удары и прикосновения.
Вот какими они были, эти встречи.
Иногда чуть более, иногда чуть менее болезненные.
Иногда длящиеся всю ночь напролет, иногда совсем недолгие.
Иногда Джеймсу нравилось обездвижить Райнхолда полностью, а иногда он предпочитал обходиться даже без наручников.
Иногда Раен подчинялся ему без единого слова, а иногда изображал сопротивление – именно изображал, каждый раз мучительно ожидая наступления момента, когда Джеймс назовет себя победителем.