Им управляло с трудом поддающееся внятному определению чувство, в котором было намешено всего – и непривычного, жаркой волной накатившего раздражения от отсутствия контроля над дальнейшими событиями, и смутного подсознательного желания напоследок еще раз продемонстрировать свою власть, и, может быть, легких уколов сожаления о том, что совсем скоро приятные моменты последних полутора лет станут окончательно недоступны.
Джеймс теперь уже и не помнил, когда все это началось. Когда, открыв глаза ранним утром под неизменно пронзительный писк будильника – мерзкий, похожий на голос раздавленной крысы, отвратительный звук, ненавидимый им еще со времен полицейской академии, – Джеймс в самый первый раз отчетливо осознал, с каким нетерпением ждет он этого дня дежурства. Когда, сжимая в ладони привычный утренний стояк, он вдруг понял, что образ Райнхолда давно уже заменил собой все те сценки, которые раньше мельтешили в мозгах в таких случаях. Серые глаза, густые ресницы.
А самым восхитительным в этих фантазиях было то, что по вечерам они воплощались в реальность.
Кто бы знал, как заводило предвкушение этих вечерних встреч, как с самого утра медленно набирала в нем силу похоть, будоражащая и дразнящая, как будто доза для наркомана. Внешне совершенно спокойный, Джеймс подъезжал к главному входу тюрьмы на автобусе служебной развозки, холодно обменивался рукопожатиями и сдержанными шуточками с офицерами на проходной, а мысли его тем временем вновь и вновь возвращались к Райнхолду. Джеймс одевал привычную форму и выслушивал рапорт от сменщика в служебном кабинете, отправлялся в первый утренний обход по знакомым закоулкам узких серых коридоров, мимо решеток и накопителей – а сам все ждал, ждал, ждал того момента, когда день закончится и наступит ночь, и можно будет, наконец, провести ладонью по нежной обнаженной коже, ощущая, как горячая, отзывчивая плоть вся сжимается под этими прикосновениями, и заглянуть в родниково-серые глаза, зрачки которых будут медленно расширяться от нарастающей боли, открывая взгляду самое сокровенное, то, что обычно хранится глубоко внутри души: беспомощность, неумение сопротивляться, страх-растерянность-отчаяние- злость-покорность-ожидание... Черт побери, да одного этого взгляда хватало, чтобы кровь застучала в ушах и враз пересохли губы, а его мужская гордость хищно напряглась бы в предчувствии. Отказываться от всего этого было чертовски непросто – сложнее, чем пьянице отказаться от стоящей в двух шагах от него бутылки вина.
Джеймс не помнил, когда он в первый раз взял в руки личное дело Райнхолда и начал читать, внимательно рассматривая черно-белые пронумерованные
фотографии. Когда в первый раз почему-то спросил себя: интересно, а о чем думал Раен в тот момент, когда его фотографировали? Идиотизм. Конечно, о том же, о чем и все, впервые попавшие за решетку. Если постоянно иметь дело с парнями из Гарлема, Бронкса и прочих им подобных районов, наметанный глаз всегда увидит за скупыми данными о приводах практически полноценный портрет личности. И вот он уже весь как на ладони: школьник, приворовывающий из магазина, где пытается зарабатывать, семнадцатилетний беспризорник при наверняка еще живых, как водится, родителях, взрослый парень – участник шайки. Такие всегда превращаются в бандитов, если вовремя не становятся полицейскими. В молодости наличие проблем с полицией считается в их среде за своеобразную доблесть, а в тюрьме они оказываются обычно по совершеннейшей глупости, из-за недостатка хладнокровия или неумения толком обращаться с оружием. Некоторым из них заключение позволяет восполнить недостаток столь необходимого опыта, и, выходя на свободу, они лишь быстрее вливаются в знакомую с детства полуголодную жизнь. А другая жизнь не нужна им вовсе: здесь, на задворках Квинса или Бруклина, у них по крайней мере сохраняется возможность почувствовать себя хозяевами.
Пустые, никчемные, опасные ублюдки. Отбросы общества. Обезьяны с повадками гиен, заслуженно сидящие в клетках. Опыт давным-давно отучил Джеймса держать их за людей, а уж тем более с кем-то из них церемониться.