«Миллион марок одной купюрой», в соответствии с интуицией Гривена, вышел из стен студии на берлинские улицы. Он также догадался не подсовывать зрителю Люсинду ни с чрезмерной назойливостью, ни с чрезмерной откровенностью. Сперва публике предстояло запомнить ее лицо — лицо довоенной содержанки богатого, отвратительно богатого торговца скотом, который поддерживает ее жизненный стиль, вручая по миллиону марок наличными; при этом он искренне надеется, что ревнивая жена пребывает в неведении. Но Люсинда (женщина-вамп, каковою она оказалась) обманывает его, заведя интрижку с молодым офицером (которому вскоре предстоит погибнуть в бою), и швыряет направо и налево деньги своего благодетеля.

Дальше сюжет развивается вокруг купюры в миллион марок и людей, в чью жизнь она входит. От магната кораблестроения к веймарскому священнику и далее к прижимистой старой вдове, которая кладет ее в кубышку в годы войны. Но тут начинается инфляция — и редкостная купюра вливается в число бессчетных и ничего не стоящих новых, вбрасываемых в обращение государственным печатным станком. Она переходит из рук в руки в обмен на все более и более эфемерные радости — автомашину «Бугатти» (Гривен использовал на съемках свою собственную), ящик французского шампанского, зимнее пальто, буханку хлеба. В конце концов купюра оказывается лишь одной из обесценившихся бумажек в пухлой пачке, которую держит в руке Люсинда (жалкая и откровенно проституированная тень себя прежней), бредя в непогоду по заснеженной улице. Этими деньгами Люсинда расплачивается с уличным сапожником, который прибивает ей каблук.

«Иронический разрез нашего времени!» «Сногсшибательно!» — Критикам нравится, когда их сшибают с ног. И после премьеры они не поскупились на похвалы в адрес Люсинды.

Остальным исполнителям досталось в фильме ничуть не меньше экранного времени, но публика видела только Люсинду, жаждала только ее, окуналась в ее пороки и сокрушенно разделяла с нею бездну ее падения. Теперь Люсинда начала появляться в белом горностае и цветных шарфах а ля Айседора Дункан. В таком виде она садилась в Двадцать третью модель Гривена.

— Разумеется, — говорила она преследующим ее повсюду репортерам. — Разумеется, у меня действительно была такая купюра. Не в таких скандальных обстоятельствах приобретенная… сами понимаете. Но время было страшное и… ну да, надо же было что-то есть.

Гривен не упрекал Люсинду в таких забавах: нельзя ведь упрекать кошку, играющую с мышью. Но почему-то успех «Миллиона марок…» не принес ему той радости, которую он надеялся ощутить. В глубине души он понимал, что эта картина — пустышка, а символическое звучание, которое усмотрела в ней критика, следовало объяснять ее — критики — собственными комплексами.

Он рассматривал этот фильм как пропуск в компанию режиссеров. На студии УФА ему теперь было доступно все. Но кое-что пошло вкривь и вкось, особенно в его взаимоотношениях с подругой жизни. Ему не хотелось строить свою карьеру на эксплуатации сомнительного прошлого Люсинды. Его следующий фильм должен быть обязан своим успехом только ему самому.

<p>Глава двадцать первая</p>

«…если вы режиссер, то людям вы кажетесь Вседержителем, в руках у которого мегафон. Не верьте этому. Почти с самого начала я потерял контроль за развитием событий».

Несмотря на твердое решение, принятое Гривеном первого января 1927 года, и на протяжении остальных трехсот шестидесяти четырех дней Гривен по-прежнему пребывал в сильнейшей зависимости от Люсинды. Да и могло ли быть иначе? Они были мужем и женой во всех смыслах, которые реально имели значение, не говоря уж о чисто финансовых. «Миллион марок одной купюрой» принес студии УФА много миллионов уже не подверженных инфляции твердых марок, и существенный процент этой прибыли поступил на их счет. Люсинда утверждала, что так и не смогла привыкнуть к тому, что в руках у нее оказалась куча денег, на которые можно приобрести по-настоящему ценные вещи.

Кроме того, она стала его вечной утешительницей, стала той, кто может во тьме стереть ему пот со лба, может вновь и вновь выслушать его мучительные рассказы о траншеях и об Убийственном Сне — и тем не менее с утра оказаться рядом с ним в постели. И когда он в одиночестве работал у себя в студии, перед его мысленным взором со всей неизбежностью всплывало ее лицо. За рулем «Бугатти» — к чему он допускал ее теперь все чаще — она хищно и опасно улыбалась, а ее волосы трепетали на ветру. И этот образ — всплывавший перед его мысленным взором — был и радостен, и путающ, но неизменно фрагментарен, — пока он наконец не нашел недостающий всей мозаике фрагмент.

Старый приятель по ассоциации «Культура кино» однажды июньским утром сунул голову в дверь студийного кабинета Гривена.

— Сходи в зал для просмотров, Карл. Тебе непременно надо это увидеть.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже