– Я как раз иду к пану Машко, и если вам угодно что-нибудь передать… – предложил он.
– Одну минутку, – сказала Краславская и скрылась за дверью.
Поланецкий остался один и ждал так долго, что стал уже терять терпение. Наконец мать вышла к нему вместе с дочкой. В белой шемизетке с матросским воротником, небрежно причесанная, барышня показалась Поланецкому довольно миловидной, несмотря на покрасневшие глаза и прыщики на лбу, – правда, старательно запудренные. Наверно, она недавно встала и не успела еще как следует проснуться; томный вид и милый утренний туалет придавали ей некоторое очарование. Но анемичное лицо не изображало никаких чувств.
Раскланявшись с Поланецким, она сказала своим холодным, невыразительным голосом:
– Передайте, пожалуйста, пану Машко, что я очень огорчена и встревожена. Рана действительно неопасная?
– Абсолютно.
– Я упросила маму поухаживать за паном Машко; мы поедем вместе, я подожду в экипаже, чтобы узнать, как его здоровье. А потом заеду за ней – и буду отвозить ее каждый день, пока пан Машко не поправится. Мама так добра, что согласилась, – передайте пану Машко.
Чуть приметный румянец окрасил ее бледные щеки и тотчас пропал. Поланецкий, который не ожидал от нее ничего подобного, был очень удивлен, – в эту минуту она показалась ему очень привлекательной.
«Однако женщины лучше, чем мы подчас о них думаем, – говорил себе Поланецкий, направляясь к Машко. – Обе кажутся порядочными ледышками, но дочка не совсем бесчувственная. Машко еще мало ее знает, это будет для него приятный сюрприз. Старуха приедет, увидит всех этих епископов и горбоносых кастелянов, над которыми столько издевался Букацкий, и окончательно уверует в его знатность».
С этими мыслями пришел он к Машко, но у того как раз был врач, и Поланецкому пришлось подождать. Однако едва доктор вышел, Машко велел просить его.
– Ну что, был у них? – спросил он, даже не поздоровавшись.
– Как ты себя чувствуешь, как спал?
– Хорошо. Но не в этом дело… Ты у них был?
– Был. Вкратце вот что могу сказать: через четверть часа приедет старшая Краславская, ходить за тобой, а дочка (она просила это передать) будет ждать на извозчике известий о твоем здоровье. И еще она просила передать, что очень огорчилась, испугалась и благодарит бога, что все легко обошлось. Вот видишь!.. А от себя прибавлю: она совсем, совсем недурна и мне понравилась. Ну, я побежал, мне некогда.
– Да подожди, сделай милость! Обожди хоть минутку! Нет у меня жара, не думай, можешь меня не щадить…
– Какой ты, однако, нуда! – перебил Поланецкий. – Слово тебе даю: это правда, зря ты клеветал на свою невесту.
Машко опустил на подушку голову.
– Я готов… ее полюбить… – помолчав, сказал он, словно рассуждая сам с собой.
– Вот и отлично! – отозвался Поланецкий. – Будь здоров! А я пойду попрощаюсь с Васковским.
Но вместо Васковского зашел к Плавицким – и никого не застал. Старик вообще редко сидел дома, а Марыня, как ему сказали, ушла часом раньше. Мужчина, который идет к нравящейся ему женщине, обдумывая по дороге слова признания, и не застает ее дома, чувствует себя довольно глупо. В таком глупом положении оказался и Поланецкий, порядочно разозлившийся. Тем не менее он отправился в цветочный магазин и, накупив цветов, распорядился отослать их Плавицким. А представив себе, как обрадуется Марыня и с каким нетерпением будет ждать вечера, сам повеселел и, пообедав в ресторане, заявился к Васковскому совсем в отличном расположении духа.
– Пришел с вами проститься, – сказал он. – Когда вы едете?
– Как поживаешь, дорогой? – вопросом на вопрос ответил старик. – С отъездом пришлось немножко повременить – я, видишь ли, приютил тут на зиму нескольких мальчуганов…
– Из тех юных ариев, которые лазят по чужим карманам?
– Нет, нет… У них, как бы тебе сказать, задатки добрые… но их нельзя оставить без присмотра! И надо вот было приискать человека, который пожил бы здесь с ними.
– Да он тут изжарится. Как вы переносите такую духоту?
– Я дома сижу без сюртука – и не стану его с твоего позволения надевать. Да, у меня жарковато, но потоотделение полезно для организма, да и пернатые мои любят тепло.
Поланецкий огляделся по сторонам. В комнате было по меньшей мере с полдюжины овсянок, жаворонков, синиц и чижей, не говоря уже о воробьях: целая стайка их порхала за окном в ожидании кормежки. В комнате Васковский держал только птиц, купленных на птичьем рынке, а воробьев не пускал. «Куда их всех, а нескольких впустить – тоже несправедливо», – говорил он. Клетки висели по стенам и в оконной нише, но птицы только спали в них, а днем летали по всей комнате, наполняя ее щебетом и оставляя свои визитные карточки на книгах и рукописях, которыми завалены были столы и все углы.
Были пичуги совсем ручные, садившиеся Васковскому на голову. Под ногами хрустела конопляная шелуха. Для Поланецкого это была картина привычная, и он только плечами пожал.
– Все это, конечно, очень мило, – заметил он, – но позволять драться у себя на голове, по-моему, уже слишком. И пометом пахнет.