Двор она решила сделать, Полю посылала. Поля говорила: «Сперва надо сделать келию». А она говорит: «Нет, двор». Послала ее отмерить место на сажень от старого двора, его она ломать не велела, а разбирать, чтобы стука от полома не было. Стали строить. А давала она строить не всем, а кто табак не курит. Также и об ограде на могиле говорила: «Поля, дай ограду строить тем, кто не курит». Довела стройку до холодов. А эти люди, муж и жена, какие строили, были самые бедные и строили ей бесплатно. И бревна возили бесплатно. Даже хлеб с мякиной они ели в это время. Потом она их позвала к себе. «Вы здесь, — говорит, — хотите получить награду или в будущем?» Они не захотели плату взять, помолились и взяли у нее благословение. Врыли столбы и забрали стены. Она посылает Полю: «Поди посмотри, не косой ли поставили». Та сказала: «Немного косоватый будет». Дуня до того плакала, невозможно, и спрашивает: «Нельзя ли его опять разломать и исправить?» Даша пожалела этих людей и стала уговаривать. А она Даше говорит: «Ты не вникай, это дело не твое, пусть Поля сама, как хочет, с ними». Поля сказала: «Никак, Дуня, нельзя, надо рядом врывать другой столб». Она и велела: «Ставьте другой столб», А он был ни к чему: только чтобы не было косо. И когда они кончили — строили они шесть недель — их призвала в келию и говорит: «Вот вы мне здесь выстроили, а вам в будущем Господь выстроит». Дала им по кружке воды и по куску ржаного хлеба. В том же году муж и жена оба умерли. «Еще бы кто нашелся, кто бы мне келию выстроил, — говорила. Полому чтобы не было и стуку я не слыхала, а келию бы мне выстроили. Если я стук-то услышу, я не вынесу», — так без келии она и осталась.
Денег от юности в руки не брала. Письма кто присылал, она мало читала, которым отвечала, а которым нет. Сроду ни с кем она не целовалась и руку никому свою не давала целовать; своим хожалкам всем запрещала давать руку при здоровании и не велела с мужчинами оставаться наедине.
В Саров пускала один раз в год, а Даша двадцать лет никуда не выходила. Во время воскресной обедни Дуня запрещала печку топить и к святыне приступала строго, а последнее время не давала уж и полы мыть, потому что полы она считала большой грязью, и белье не давала стирать в пятницу и среду, а только во вторник и в четверг, и при этой работе не давала со своего стола просфору, не давала дома обедать и лампаду поправлять, но в церковь пускала; после полов она велела мылом руки мыть, съесть кусок хлеба и взять книгу в руки — Псалтирь или молитвенник. Только через двое суток она разрешала прикладываться к иконам, также и после бани: ходи дома немытая, до всего допустит, а после бани — нет. Если обуются в лапти или в валенки или еще во что-нибудь, весь месяц в этой обувке ходить надо, хоть сыро, хоть жарко, разуться нельзя, а то не будет пить и есть и плакать будет. Если тихонько разуются, она все равно узнает, ругаться не будет, а будет сильно плакать. У них до того ноги отекут, что невозможно, весь день на ногах, без отдыха и без сна; ноги сырые, а греться не пустит, а иначе закричит дуром; также весь месяц не давала сменять белье и платок, а при народе обличала: она монашка, а грязная.
Кто ей служил, тем не давала брать в руки ни ножа, ни топора, ни веника, а то ей была великая скорбь! И ничего не давала делать, кроме молитвы; не давала ходить за собой при женской немощи, брала другую. Если обе сразу, то она и не разговлялась.
Мало кто ее подвиг понимал. Она плачет, жалуется на хожалок, а сама так велит. И тут же плачет и улыбнется. Поле она сказала: «Если я тебя при людях буду ругать, ты не смущайся». «Они меня не моют и рубахи мне не дают», — и заливается при этом слезами.