Каждый раз, когда мы готовились к запланированной операции, я не кормила его в течение четырех часов, точно по инструкции. Первый раз всё должно было состояться рано утром. Я не спала ночь, пытаясь успокоить младенца соской. Ненадолго задремав, он просыпался от голода. Я всё время была одна, так мне это запомнилось. Никто не проверял, не поддалась ли я соблазну дать ему грудь. Кормление перед операцией было сопряжено со смертельным риском. Во время интубации и подключения респиратора еда могла попасть в дыхательные пути. А вдруг я приложила его к груди, сама того не заметив? Вдруг у меня психоз, вдруг провалы в памяти? С растерянными, усталыми людьми такое случается. Меня бесконечно интриговало почти полное отсутствие фантазии у медицинского персонала: они всегда исходили из того, что все пациенты действуют разумно и без задней мысли. Поразительно, как единодушно медики следуют клятве Гиппократа и принятым этическим нормам, действуя исключительно на благо больных детей, не рассчитывая на золотые медали, торжественные приемы или хотя бы перерыв на кофе. Один раз мы с Хельми разговорились об этом. Я пошутила: а вы уверены, что среди вас не скрывается психопатка, которая только притворяется сиделкой, а на самом деле мечтает убить ребенка с больным сердцем? Которая училась и проходила практику только затем, чтобы достичь заветной дьявольской цели? И теперь нарочно неправильно дозирует препараты для капельницы? Зажимает рты подушкой? Может, это Хиллеви – та старуха без чувства юмора? Я, кстати, заметила, что от нее иногда разит спиртом.
Повисла тишина.
Это, наверное, антисептик для рук, сказала Хельми и ушла.
Кажется, номер телефона психолога она дала мне вскоре после того разговора.
Во второй раз операцию назначили на вторую половину дня. Тогда ребенок уже не кричал от голода. Почти всё время спал. Живи мы на сто лет раньше, он просто слабел бы и слабел, пока, наконец, не уснул навсегда. Выглядел он совершенно нормальным: крупный, красивый. Живи мы тогда, я и не узнала бы, что с ним не так.
Я подготовила младенца к операции: тщательно вымыла всё тело, вытерла насухо, застегнула на нем новый подгузник и одела по инструкции – и тогда медсестра сообщила, что операцию, к сожалению, опять придется отложить. Ненадолго. Однако на сколько именно – неизвестно.
Когда его, наконец, все-таки отправили в операционную – поздно вечером в третье воскресенье после госпитализации, – я пожелала ему удачи и хорошенько погладила всё тельце, чтобы оно запомнило, как хороша жизнь. Скоро он будет лежать под наркозом, с вскрытой грудной клеткой, вне зоны моего контроля. Я сказала: жду тебя здесь. Произнесла это вслух. Я говорила себе, что даже если он не вернется, то в его жизни все-таки были не только страдания. Что он прожил короткую, но не совсем ужасную жизнь. Люльку увезли. Я собрала свои вещи, лежавшие на полке в кафетерии для родителей и в палате: одежду, книгу, туалетные принадлежности. Сложила всё в рюкзак, принесенный Клаусом. Попрощалась с первой попавшейся медсестрой, и мы вышли на зимний воздух.
Было скользко и совершенно темно, кроме участков под самыми фонарями. Клаус говорил легко, болтал без умолку. Мне оставалось лишь идти за ним. Повиснув на его руке, я думала: в кои-то веки мне не нужно поддерживать хорошее настроение. Один-единственный раз. Пусть он болтает. Хорошо, что болтает. Было бы куда хуже, если б он плакал. С другой стороны, говорить я просто не могла, чисто физически – так что молчала не по своей воле. Один-единственный раз.
Операция должна была занять примерно два часа. Чай я выпила за пятнадцать минут. Пойти домой мы не могли. Там были братья и хрупкая иллюзия нормальной жизни, которую мы могли разрушить одним своим видом. Мы шли и шли по морозу. Шли медленно, дул ветер. Долго ходить по улицам было невозможно. Оставаться в больнице мы не хотели. Поздним воскресным вечером была открыта только та модная галерея, так что туда мы и зашли и стали перебирать футляры DVD и стильные открытки. Я вдруг нашла фильм, который искала годами: о тете и двоюродной сестре Джеки Кеннеди, которые жили в постепенно приходящем в упадок поместье на Лонг-Айленд. Редкий диск. Я заплатила за него, притворно-радостно переговариваясь с кассиром – то ли слишком громко, то ли слишком тихо. Позвонила моя мама. Я не ответила. Тогда она позвонила Клаусу. Тот сказал: мы пока ничего не знаем, ждем. А потом, явно отвечая на вопрос, где мы: в магазинчике при галерее. Да, какая-то галерея на Тёлёгатан. А при ней магазинчик. В который мы случайно забрели. Кажется, она переспросила: где-где? В магазинчике при галерее! В галерее!