— И про Пэна знаем. И вот смотрю я на тебя, Виталий, и не пойму: то ли тебе баснословно, совершенно невероятно везёт… какое-то чисто мальчишеское счастье, то ли у тебя есть чутьё на людей? Ну, хорошо, повезло тебе при освобождении Нины и Семена, повезло с Пэном, да нельзя же на «счастье» в нашем деле надеяться и лезть всюду, куда потянуло? Рисковать мы иногда должны, рисковать с умом, ошеломляя наших противников сообразительностью, дерзостью, остроумием. Но этот риск — не система, а исключение. Система же наша — завоевание полного доверия самых широких масс рабочих и крестьян. Тогда и нам будет работать легче, тогда помощники и союзники у нас всюду будут. Вот и не могу я понять, что тебя выручает: счастье или чутьё? Если счастье, кончится это очень плохо: сорвёшься сам и других потянешь. А если чутьё — далеко пойдёшь, Виталий! Уменье распознавать людей — драгоценное качество большевика… Не все мы в равной степени наделены этим уменьем: кто наделён — может больше других сделать для партии…
— Тётя Надя, — сказал Виталий, — я как на Андрейку посмотрел да на его отца, мне точно в сердце стукнуло: свои! Не знаю, как и рассказать вам то, что иногда я чувствую. Вот нет никаких данных, ни слова человек не скажет, пальцем не шевельнёт — как знать, можно ли ему довериться, а меня точно под руку кто толкнёт: не бойся, мол… Вы ведь знаете Любанского, который на Поспелове работает? Как я с ним познакомился? На улице, тётя Надя… В толпе рядом стояли. У японцев какой-то парад был, чуть не весь корпус по Светланской прогнали… в каждой роте оркестр, фанфары, барабаны, шум, треск, громобой… По адресу японцев чего только народ не говорил. А Любанский молчал. Всякое молчание бывает, тётя Надя, за иным молчанием другой раз черт его знает какое пламя клокочет! Глядел я на Любанского, глядел — и вот втемяшилось мне, что такого парня к нам бы надо… Ведь душа стынет, как представишь себе, на каком он теперь деле — на допросах наших товарищей присутствует. Кто из наших его знает? Вы, да я, да ещё трое — пятеро… А те, кого допрашивают, в нем палача видят! Палача!.. Ему-то каково?!
Перовская не мешала Виталию говорить, молча глядя на его разгоревшееся лицо, отражавшее сильнейшее волнение.
— А ведь мог я мимо Любанского пройти, тётя Надя? Мог?
— Что же все-таки тебя в Любанском привлекло?
— Да я и сам разобраться не могу. Показалось мне, что он ненавидит японцев всеми силами души своей. Так ненавидит, что и слова на них тратить не хочет. Что с такой ненавистью человек может не смеяться над врагом, а только бить его, что ради этой задачи он все может сделать… В чем это выражалось? В глазах, в складке губ, в чем-то таком, что и не запомнишь, чего и не расскажешь…
Тётя Надя вдруг посмотрела на часы и охнула.
— Иди Бонивур! Сейчас я занята. Насчёт Стороженко не беспокойся, кое-что предпримем. Да, в заключение разговора должна я тебе сказать, что мы обязаны и должны доверять людям. Но мы не можем позволить себе роскоши быть доверчивыми!
Виталий в замешательстве поглядел на Перовскую.
— Что-то я не совсем понимаю.
— Подумай — поймёшь. Чему тебя в гимназии учили: неужели доверчивость и доверие одно и то же?
— А-а! — протянул Бонивур.
Тётя Надя тихонько подтолкнула его к выходу.
— До свидания! В прихожей скажешь, чтобы закрыли на сегодня.
Когда Виталий вышел, тётя Надя поспешно открыла дверь, ведущую из кабинета в столовую. Там сидел верхом на стуле, положив голову на скрещённые руки, Михайлов. Перовская сказала:
— Извини. Задержалась сильно. Приходил Бонивур, сообщил о провале Стороженко. Опять парень сунулся в пекло без раздумий, без сомнений.
— Горячий!
— Пришлось поговорить с ним.
— Я слышал все. Ты не напрасно подняла этот вопрос перед ним. От парня много можно требовать. Горячее сердце, чистая душа, пламенная вера в наше дело, забвение самого себя.
— В партию бы пора его принимать товарищ Михайлов! — сказала неожиданно Перовская.
Михайлов вопросительно посмотрел на неё, в глазах его заиграла усмешка.
— Позволь, позволь… Только что ты отчитала его как мальчишку.
— Ну, не как мальчишку. Если ты разговор слышал, то согласишься со мной…
— В комсомоле люди нужны настоящие, тётя Надя! — сказал Михайлов. — Я за ним давно слежу. Ему молодёжь верит. Слушал я его, приходилось. Говорит просто, душевно, волнуется — и каждому видно, что он своё говорит, наболевшее, от чистого сердца. И, знаешь, зажигает людей этой своей чистой верой и волнением…
— Романтик он! — улыбнулась тётя Надя. — Мне недавно рассказали, он на парте своей ещё в гимназии вырезал скрещённые мечи с надписью: «Революция» и «До последнего дыхания!» Клятву дал — не любить, пока не освобождена родина!..
В комнате воцарилось молчание. Михайлов вдруг как-то ушёл в себя, о чем-то задумавшись. Перовская устало откинулась на спинку кресла, в котором сидела. Михайлов спросил:
— А рекомендацию в партию ты дашь ему?
— Бонивуру? Дам.
— Ну, не забывай об этом обещании! — сказал Михайлов.
— Не забуду! — сказала Перовская. — А когда надо? Сейчас?