Фрерон, старинный друг семьи, подметил перемену, которая совершилась в Люсиль. Кисейная барышня превратилась в энергичную молодую женщину, с уст которой не сходили политические лозунги, а в глазах светился ум. Она будет хороша в постели, рассуждал Фрерон. У него была жена, домоседка, которую он ни во что не ставил. И он не оставлял надежды – в наше время возможно все.
К несчастью, Люсиль переняла досадную привычку называть его Кроликом.
Камиль спал мало: не хватало времени. А когда засыпал, сны выматывали его. Ему снилось,
Сны беспокоили бы Камиля, если бы каждый вечер его не приглашали на званые вечера. В его снах содержалась истина – все, кого он знал, сошлись вместе. Камиль спросил д’Антона:
– Какого мнения вы о Робеспьере?
– О Максе? Славный коротышка.
– Вам не следует так говорить. Он переживает из-за своего роста. Всегда переживал, по крайней мере, в лицее.
– Боже мой! Пусть будет просто славным. Мне недосуг потакать чужому тщеславию.
– И вы еще обвиняете меня в отсутствии такта.
Так Камиль и не понял, что д’Антон думал о Робеспьере.
Он спросил Робеспьера:
– Какого мнения вы о д’Антоне?
Робеспьер снял очки и принялся задумчиво их протирать.
– Весьма высокого, – ответил он спустя некоторое время.
– Но что о нем думаете лично вы? Вы недоговариваете. Обычно вы выражаете свое мнение более пространно.
– Вы правы, Камиль, вы правы, – мягко ответил Робеспьер.
Так он и не понял, что Робеспьер думал о д’Антоне.
Как-то в голодные времена бывший министр Фулон заметил, что если люди голодны, пусть едят сено. По крайней мере, такое высказывание ему приписывали. Поэтому – и это было сочтено достаточным основанием – двадцать второго июля Фулону пришлось отвечать на Гревской площади за свои слова.
Бывшего министра охраняли, однако небольшой, но грозной толпе, имевшей на Фулона свои планы, не составило труда его отбить. Прибыл Лафайет и обратился к толпе. Он не собирался вставать на пути у народного правосудия, однако Фулон заслуживал справедливого суда.
– Тому, кто виновен уже тридцать лет, суд ни к чему! – выкрикнул кто-то.
Фулон успел состариться, прошло много лет с тех пор, как он на редкость неудачно сострил. Чтобы уберечь бывшего министра от расправы, его спрятали и распустили слух, что он умер. Говорили, будто обряд совершили над гробом, набитым камнями. Однако Фулона выследили, арестовали, и сейчас он молящим взглядом смотрел на генерала. Из узких улочек за мэрией раздавался тихий грохот, в котором Париж научился распознавать топот ног.
– Они подходят с разных сторон, – доложил адъютант Лафайету. – Со стороны Пале-Рояля и Сент-Антуанского предместья.
– Знаю, – сказал генерал. – Я слышу обоими ушами. Сколько их?
Никто не мог сосчитать. У генерала не хватало солдат. Лафайет неприязненно взирал на Фулона. Если бы городские власти хотели его защитить, заботились бы о нем сами. Он посмотрел на адъютанта, пожал плечами.
Толпа забрасывала Фулона сеном, пук сена привязали ему на спину, заталкивали сено в рот.
– Ешь, сено вкусное! – убеждали его люди.
Фулон давился жесткими стеблями, пока его тащили вдоль Гревской площади, туда, где на железный столб накинули веревку. Спустя несколько секунд старик болтался там, где в сумерках будет качаться большой фонарь. Затем веревка оборвалась, и Фулон рухнул на толпу. Изувеченного и избитого ногами, его снова вздернули. И снова веревка оборвалась. Руки толпы поддерживали Фулона, чтобы по случайности его не добить. И в третий раз петлю накинули на ставшую багровой шею. На этот раз веревка выдержала. Когда мертвого (или полумертвого) Фулона вынули из петли, толпа отрезала ему голову и насадила ее на пику.