Я задул свечу и вышел из рубки. Пилигримы ужинали, и я занял свое место напротив начальника станции. Тот бросил на меня вопросительный взгляд, но я сумел сделать вид, будто ничего не заметил. Тогда он безмятежно откинулся на спинку стула, и на губах его заиграла фирменная улыбочка, которой он запечатывал невыразимые глубины подлой своей души. Мошкара бесконечным потоком струилась на лампу, на скатерть, на наши руки и лица. Вдруг в дверях показался наглый чернокожий слуга начальника и презрительно молвил:
– Миста Куртц… умереть!
Пилигримы бросились вон из столовой, а я остался ужинать. Полагаю, меня сочли бездушной скотиной. Однако аппетита у меня не было. В столовой горела лампа, а за дверью стояла чудовищная, чудовищная тьма. Я больше не подходил к замечательному человеку, вынесшему столь меткий приговор странствиям своей души по земной юдоли. Голоса больше не было, а значит, не было и его самого. Впрочем, я знаю, что на следующее утро пилигримы вырыли на берегу грязную яму и что-то там похоронили.
А потом едва не похоронили и меня.
Но, как видите, в тот день я не последовал за Куртцем. Я уцелел. Мне предстояло досмотреть этот кошмар до конца и вновь проявить свою верность Куртцу. Судьба… Моя судьба! Забавная все-таки штука эта жизнь – загадочный и лишенный высшего смысла расклад беспощадной логики. Человек только и может рассчитывать, что на познание самого себя… которое приходит слишком поздно… и приносит лишь жгучее сожаление. Я боролся со смертью. Это самая скучная борьба, какую можно представить. Она происходит в непроглядной серой мгле, под ногами у тебя пустота, вокруг ничего и никого: ни зрителей, ни оваций, ни славы, ни стремления к победе, ни страха поражения, ни уверенности в своей правоте и уж тем более в правоте противника, – лишь господствующая надо всем болезненная атмосфера вялого скептицизма. Если такова высшая мудрость, то жизнь еще более непостижима, чем некоторые из нас думают. Я и сам был на волоске от того, чтобы вынести приговор собственной жизни, однако – признаю с великим стыдом – я бы почти наверняка не нашел нужного слова. Вот почему я до сих пор убежден, что Куртц был исключительным человеком. Он нашел слово. И произнес его вслух. Поскольку я и сам однажды заглядывал в пропасть, я, вероятно, могу лучше судить о том, что означал его предсмертный взор: пусть он уже не различал пламени стоявшей у изголовья свечи, зато охватывал всю Вселенную и пронзал насквозь все сердца, что бились во мраке. Куртц подвел итог своей жизни – вынес приговор: «Ужас!» Да, все-таки исключительный был человек. В его словах слышалась искренняя вера, убежденность, в его шепоте вибрировало отвращение, трепет от увиденной на миг истины – странная смесь ненависти и желания. И лучше всего я запомнил не свой последний, как мне тогда казалось, миг – серую бесформенную мглу, заполненную физической болью и легкомысленным презрением к бренности всего и вся, даже к этой невыносимой боли. Нет! Кажется, я пережил и навсегда запомнил