Диковинная вещь: и своей-то души Петр давненько что-то не ощущал, не осязал; верно, что обмерла Петрова душа, своему господину не подавала голосу: все-то внутри его оказывалось таким и пустым, и порожним; но приходили минуты, и это, будто внутри его опорожненное пространство, до краев и плескало, и билось влагой жизни, неизреченной силой, теплом, райскими радостями: «что бы такое во мне, что бы такое сладким огнем проходило?» – беспокоился Петр; что бы такое прогуливалось в груди, что в груди и дрожало, и плакало; будто там машину электрическую завели, а она потом начинала работать в груди; что-то такое жалостное подкатывалось к горлу; как подкатится к горлу – село не село, мужичонки не мужичонки, и знакомое пространство – незнакомое вовсе, новое: будто в этом новом пространстве все убрано светлым великолепием и только для виду все это заставлено избами, мужиками, соломой, и из каждого предмета, только отвернуться, существа мира иного, светлые ангелы, на тебя закивают, и сама долгожданная ясная невеста говорит: «жди – буду». И не веришь соломе, не веришь грязи, и всему предстоящему безобразию: его и нет больше.
– Что это, Петр Петрович, вы сегодня такой именинник? – насмешливо кидает с телеги учительша-егоза.
– Денек, – восхищается Петр, – отработал и баста!…
– Будто вас кто принуждает. И покатила.
Подлинно – именинник: с самого с утра, как только он разгулялся после ночи, – заходило сердце его, загудело, и не знает, что ему с радостью делать: ухватиться ли за Стамеску, намаракать ли какой, черт подери, вирш, на пруд ли идти удить рыбу? Сел он рыбу удить, хохочет: червя нацепил – далеко подлетела уда: бегут на аер сырой светоловные сети вод: бежит золотая змейка, за ней другая, третья: промеж них синенькие морщинки, воды бегут, разбиваясь о берега весело поплескивающей водой; проплывая, крякает сбоку утица; поплавок заплясал, натянулась уда и бьющаяся рыбёшка попадает в пальцы Дарьяльского, где ей разрывается рот, и уже – пломб: булькнула в ведерцо.
– Ай да ловитва!
– Да! – отзывается из аера Александр Николаевич, дьячок.
– Будете вечером, Александр Николаевич, служить?
– Да, будем: золотую нынче с пукетами синими ризу для попа приготовил…
– Люблю, – восхищается Петр неизвестно чему: – люблю службу…
– Вам-то любить хорошо, а вот нам-то служить каково: потеешь, потеешь…
«Ививи» – пролетает стриж, – «ививи»…
Смотрит Дарьяльский – осенняя ниточка паутины тянется к неба голубизне; ясная нить убегает к избе столяра; радужным блеском оттуда, из лога, стреляет оконце; и будто не блестки то, а паутина: все кругом в паутине; в голубом дне сладком паутина садится на травы, перетягивается в воздухе; и выкуривается из хаты дымок; и садится на траву; будто и то – паутина.
Смотрит Дарьяльский – у него между рук паутина, к груди пристала; хочет он с себя ее снять, да она не дается: глаз видит, пальцы же не ухватят, будто она вросла в грудь ему путаницей блестков; расстегнул ворот сорочки и смотрит – красные, синие, золотые, зеленые нити тянутся в белую его грудь и оттуда выматываются обратно – не оборвешь, скорей из груди вырвешь вместе с трепетным сердцем как с луковкой тростинку; смотрит, на сучьях, между сучьями – путаница блестков, на синем пруду – путаница блестков; зажмуришь глаза, и те же блестки; те же блестки в душе: просто не мир, а лучезарник какой-то.
И Петр в богомольном страхе: не настало ли мира преображенье? Или то ядовитое, сладкое ведовство – мира погибель? Но только одно стало ясно Петру: Целебеево ныне новою стало землей; здесь не воздух, а медовое сладкое зелье; пока дышишь, пьянеешь; что-то будет, когда придется опохмеляться? Или отныне уже похмелья не будет; до зеленого змия будешь пить, а после – смерть?
– Что, – али словили плотицу?
Это с ним из аера перекликается Александр Николаевич, дьячок; высунув в голубой день осенний кудластую свою голову.
– Александр Николаевич, – хорошо!
– Хе-хе-хе: приятный солнечный денек!
– А будет еще лучше, еще благодатнее!…
– Хе-хе-хе: попаривает, сыровато!
– Куда там: еще неизвестно, что будет…
– А что же будет? Неужели бунт?
– Куда там: будут райские дни…
– Хе-хе-хе: будет великое пьянство! Давненько, поди, батя не отплясывал «Персидского марша»: завтра, поди, гитара затрынкает…
– Ну, и пусть трынкает!
– Гурку изобразит батя, переход через Балканию [85].
– Пусть, пусть! – вскрикивает в священном восторге Петр, потрясая пальцем; смотрит – из его протянутого пальца тонкая излетает нить и запутывается у дьячка в бороде.