Взирает.

И стукнуть его хочется, как в детстве.

– Я посплю.

– Когда? – он фыркает.

Перестает наблюдать за моими тщетными попытками сдвинуть Дима и сам его переворачивает, подкладывает заботливо подушку и сунувшегося под руку Айта самоубийственно щелкает по носу, посылает его за поводком и мне возразить не дает.

– Ты спать, я кормить и выгуливать собаку. Остальное после обеда, – он приказывает и пальцем мне грозит. – И не беси меня, Ветка, иначе я тебе снова подложу в кроссовок крысу.

– Не подложишь, – я улыбаюсь невольно.

– Конечно, не подложу! – Йиржи признает возмущенно. – Ты тогда не стала визжать, как положено всякому девчачьему созданию. Ещё достала эту мерзкую гадость за хвост и разглядывала.

– Я провела детство в Каире. Город Мусорщиков15, вот где настоящие крысы, Йиржи.

– Избавь от подробностей, – он просит с показной брезгливостью и поводок, принесенный Айтом, берет, чешет сообразительного друга человека за ухом. – У меня и так от тебя психологическая травма на всю жизнь.

– Ты так с ней и не справился?! – я ужасаюсь.

Выхожу следом за ними в коридор, прикрываю дверь и… мешкаю.

Думаю.

– Тазики обычно хранятся в ванной и да, его лучше одного не оставлять, – Йиржи, словно читая мои мысли, своим пониманием злит. – Кровать огромная, тесно не будет. Да и…

– Без «и», – я его перебиваю.

И соглашается, пожимая плечами, он глубокомысленно:

– Ну да.

– Йиржи…

– Мы ушли, Ветка, нам ещё из дома выбираться, – Йиржи расплывается в самой обаятельной и невинной улыбке, коих у него сотня.

Удаляется, насвистывая.

А я… возвращаюсь.

Оставляю найденный в ванной таз на прикроватной тумбочке и на край кровати, отворачиваясь от Дима и не раздеваясь, всё же ложусь. Даю себе обещание, что проснусь и уйду раньше, чем он встанет и увидит меня.

<p>Глава 11</p>

Квета

Сон уходит враз.

Пропадает, оставляя после себя пустоту. И в этой пустоте тщательно затёртое отчаянье, которому день за днём нельзя давать выход и разрешать облачаться в мысли. Ибо они, мысли, привяжутся и задыхаться заставят.

Обернутся кошмарами.

Прокрадутся под кожу, опутывая ржавыми цепями страха и бессилия. И закричать, ощущая собственную никчёмность и беспомощность, будет нельзя.

Никогда нельзя кричать.

Пани Власта не одобрит.

И слёзы… слёзы – признак распущенности. Неумение держать себя в руках и непозволительная слабость, на которую я не имею права, поэтому стену цвета беж, что, как сказала бы Ага, модного ныне оттенка «greige», я прожигаю сухими глазами.

Смотрю безотрывно.

Разматываю в памяти кадры собственного детства, в котором мама была жива и в котором пани Власту ещё получалось называть бабичкой, радоваться поездкам к ней, в Карловы Вары, и рассказывать о верблюдах далёкой и жаркой страны.

Хвастаться, что дом здесь, в Кутна-Горе, у нас будет больше.

Дом папа строил для мамы.

А мама смеялась, что в их спальне, по увещеваниям именитого дизайнера, будут стены цвета «гоголь-моголь» и что папа, коего привлекали к спорам об оттенках штукатурки, не видит разницу между экрю и беж.

Дизайнеру мама в итоге дала отставку. Дом – свой, первый – она хотела видеть без «гоголь-моголя или хотя бы цвета ванильного льда». И египетских мотивов с позолотой и расписанными цветами колоннами она не хотела.

Мама хотела уют.

Дерево.

И камень.

Настоящий камин в огромной гостиной с французскими окнами на террасу, и она была в ужасе, когда папа, уверенный, что пред настоящим камином должна лежать настоящая медвежья шкура, откуда-то гордо приволок эту самую шкуру.

На Рождество шкура была подарена пани Власте.

Вызвала переполох в доме и смех, который и сейчас прорывается улыбкой от всплывшего из глубин памяти растерянного лица пани Власты.

Она ведь не может теряться.

Изумляться.

Смеяться неловко, но искренне.

Она не могла даже уже тогда быть… человеком, но в то Рождество, последнее с мамой, была. Улыбалась без привычной сдержанности и холодности. Не ругалась, когда я, размахивая адвент-календарем и крича, что пришёл Щедрый день16, покатилась по глянцевому паркету в подаренных и связанных ею же носках и врезалась, не успев затормозить, в неё.

Пани Власта рассказывала сказки.

Легенды.

И в Дом Рождества я ходила с ней, а после, сжимая сухую и тонкую ладонь, слушала «Рыбовку»17 в костёле святой Анны и точно знала, что, пока держусь за обманчиво хрупкие пальцы бабички, со мной ничего не случится.

Я не потеряюсь.

В толпе.

И в жизни.

И кажется, что если бы тогда я не отпустила её руку, то, быть может, в самом деле не потерялась бы, не заблудилась бы спустя полгода в коридорах каирского госпиталя, куда доставили маму прямо с раскопа.

У неё заболела голова.

Мама устала.

Так, обеспокоенно хмурясь, сказал папа и увёл меня с собой из палатки. Выдал перчатки, респиратор и за микроскоп, дав изучать самый важный и ценный обломок саркофага писца царских корреспонденций, усадил. Не замечал, как я крутила винты и в целом всё, что крутилось и отвинчивалось, а затем полезла к рассортированным и разложенным фрагментам скелетов, трогать кои мне запрещалось категорично.

Но любопытно.

Уверенно, что сегодня не заругают.

И не заругали.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги