В отличие от требовавшего и не находившего в «Стальном скоке» психологической достоверности князя Волконского (о глубоко враждебном отклике которого — ниже), более эстетически близкие Прокофьеву русские парижане увидели в балете в первую очередь то, чем он и был: обобщённый образ современности с акцентом на единство революционного обновления (возрастание роли технологии) и неуничтожимо-традиционного (стихия «коллективного бессознательного»), а также преодоление в этом единстве узости индивидуального взгляда на события — будь то взгляд сверху или взгляд снизу; преодоление, подобное рукопожатию бывших врагов в конце «Метрополиса». Дукельский писал в евразийском сборнике «Вёрсты» о проявившейся в балете «эпической мощи прокофьевской музыкальной речи», а на страницах американской «Boston Evening Transcript» о том, что «со «Стальным скоком» мы возвращаемся к Моцарту. Что попросту является цитированием <…> Сергея Дягилева; и, хотя идея может показаться парадоксальной, мне трудно бороться с её логикой. «Стальной скок», в том виде, в каком он был дан в 1926 [ошибка Дукельского: в 1927-м! —
Скок стального коня молодой России отозвался в 1928 году и в сердце приехавшего в Париж Глебова-Асафьева. А его мнение, как точка зрения человека, прожившего все эти годы именно в России, было особенно ценно:
«Вся музыка «Стального скока» симфонично-театральна. Это музыкальный художественно реалистический конструктивный стиль, без тени стремления к натуралистическому подобию (к грубому звукоподражанию), но с постоянным активным ощущением живой действительности. <…> Темперамент Прокофьева и присущая его творчеству свобода изобретения сказываются на каждом шагу и поддерживают в слушателе непрерывный интерес к музыке. Думается, что эти звукообразы, явления, характеры и ситуации не могут не быть сильными стимулами для воображения режиссёра и балетмейстера именно в нашей стране <…>
В начале августа 1925 года слухи о том, что Прокофьев работает над балетом на советскую тему, достигли Москвы. 3 августа Луначарский, бессменный народный комиссар просвещения СССР, обратился к музыкальному теоретику и композитору Болеславу Яворскому, когда-то, в пору своего профессорства в Киевской консерватории, знакомому, пусть и поверхностно, с Прокофьевым и даже успевшему побывать консерваторским педагогом по фортепиано у совсем ещё юного Владимира Дукельского, а теперь жившему в Москве и работавшему в структуре Наркомпроса РСФСР, где он заведовал музыкальной подсекцией при научно-музыкальной секции при Государственном учёном совете, со следующим поручением:
«Будьте любезны снестись с музыкантами Прокофьевым, Боровским и Стравинским.
Сообщите им, что в ответ на обращение их к заведующему Художественным отделом Главнауки тов. Новицкому могу сообщить им следующее:
Правительство согласно на возвращение их в Россию. Оно согласно дать им полную амнистию за все прежде совершённые проступки, если даже таковые имели место. Само собой разумеется, гарантию их неприкосновенности в случае какого-либо контрреволюционного поведения их в будущем мы дать не можем. Гарантируем также полную возможность въездов и выездов из РСФСР по их желанию…»
Очевидно, что вопрос был решён на самом высоком уровне. Стравинский и Прокофьев фигурировали в донесениях советской разведки как «евразийцы» (об этих донесениях и об отношениях обоих композиторов с евразийским движением — в следующей части), а Боровский был известен как друг Прокофьева — его включили в список на случай, если Прокофьев не решится ехать один.
Яворский запросил адреса всех трёх у Держановского, моментально известившего Прокофьева о затеянной интриге, а уже 10 августа по сообщённым ему адресам последовало слово в слово повторяющее условия Луначарского и подписанное членом Государственного учёного совета Надеждой Брюсовой (сестрой Валерия Брюсова) письмо. Прокофьев и Воровский, как посвящённые в курс дела, ответили на него положительно. Прокофьеву условия приезда в Россию показались разумными и приемлемыми, особенно в пункте «полной амнистии за все прежде совершённые проступки». Он как-никак высказывался в печати и за интервенцию, и за вооружённое свержение большевиков. Стравинский, встревоженный неожиданным для него посланием, отвечал Надежде Брюсовой 18 августа 1925 года по-французски: «…я никогда нс обращался с подобными просьбами к господину Новицкому ни лично, ни через посредство других лиц» — и приглашение о приезде отклонил.