Глаз мой верен иль не верен?Я уверен, что неверен?Кто пред нами: сивый меринИль поэт великий — Верин?Что за вид?! Такой юдолиНе могу принять без боли:Он лежит без сил, без воли,Вроде моли, сдохшей в поле.Ну и выкинул коленцеЗаболевший инфлюэнцей!Ртуть-то в градуснике где ведь:Против цифры 39.Кто б такого ждал пассажа!За собой следил он в оба,Не ходил гулять он дажеИ не мог схватить микроба.Эпидемий нет в столице.Азиатских нет болот,Где бы мог он заразиться.Между тем — и бред, и пот.Ах, mesdames, причём болота!Верьте мне, мне повезло —И научная работаМне открыла, в чём тут зло.Сам не ждал я, ей же ей!Но не может быть двух мнений,Заболел он без сомненийОт зловонных испаренийОкружающих друзей.

А ещё через шесть дней — вослед полученному стихотворному ответу от болеющего Верина по прежнему адресу отправилось новое послание, на этот раз написанное четырёхстопным ямбом:

Поэт, я искренно смущён,Что телефон мой повреждён, —И не услышать мне молвыСкончались Вы, иль живы Вы?А я намерен в кресло сесть:Термометр 36,6.Благодарю Вас за стишишки,В них есть неглупые мыслишки, —Облечены лишь всплошь и в рядВ весьма затрёпанный наряд,А крайне слабые «букашки»Достойны разве Вашей Пашки!

Вскоре на несколько дней слёг с высокой температурой и сам Прокофьев. И хотя перед болезнью ему устоять не удалось, уже и в качестве стихотворца-импровизатора композитор выходил явным победителем.

Между тем в столичном воздухе уже было разлито сильнейшее напряжение — род повышенной социальной температуры, которую Прокофьев, думая и о Верине, не мог не воплотить в переделках Третьей сонаты, ему посвящённой. Асафьев говорил годы спустя о своеобразном «наскоке», определяющем с самого начала атмосферу этого одночастного произведения: «Вся музыка дышит единым порывом и охвачена неустанным стремлением вперёд. Даже на остановках — чтобы перевести дух и запастись дыханием — ощущается это нетерпеливое волевое устремление. Ритмы и интонации финала второй сонаты служат отчасти её исконным пунктом: тут и «выстукивание» трезвучий, и сплетание и расплетание упругих линий, и взвивающийся как стрела мотив, и крутящиеся как волчок фигуры в смелые прыжки. <…> Слово «наскок» лучше всего выражает движение сонаты в первой стадии развития». Такое напряжение должно было неизбежно, как высокая температуре при кризисе болезни, привести к разрешению — лучше, если к выздоровлению.

И всё-таки революция была для Прокофьева, не слишком следившего за «слухами о забастовках и движении среди рабочих петроградских заводов», как и для большинства жителей столицы и даже для оппозиции царскому режиму, во многом неожиданной. Несколько дней, начиная с 24 февраля 1917 года, изумлённый Прокофьев проводит на улице вместе с праздно шатающейся толпой петроградцев. 27-го, заглянув в консерваторию и обнаружив, что там, как ни в чём не бывало, идёт генеральная репетиция «Евгения Онегина», он отправляется, из полумальчишеского любопытства, поглазеть на стрельбу на Невском и на Дворцовой площади. И, подкрепившись по дороге угрем «в ресторанчике Перетца», действительно попадает под обстрел, подробности которого, как и всё остальное, записывает в дневник:

«Толпа кинулась с площади на Миллионную улицу. Я тоже побежал, впрочем, не испытывая особенного страха. На Миллионной у меня были отмечены первые ворота на случай стрельбы. Туда я и вскочил. Сейчас же после этого сторож запер их. Я через решётку смотрел, как народ бежал по Миллионной. [Судя по всему, речь идёт о первом дворе с решёткой вместо забора с правой стороны улицы, если двигаться по Миллионной от Дворцовой площади. — И. В.] Некоторые падали, но не от пуль, а с перепуга, сейчас же поднимались и бежали дальше. Вскоре всё успокоилось. Выстрелов не было слышно, некоторые повернули назад и осторожно шли к площади. Я попросил сторожа выпустить меня и тоже вышел на Дворцовую площадь. Убитых не было. Говорят, стреляли городовые с арки, от Морской, холостыми зарядами.

Перейти на страницу:

Все книги серии Жизнь замечательных людей

Похожие книги