Тогда, после выхода первого тома «Истории России», Соловьеву потребовалась вся его твердость, тогда он понял, что главное — выдержка: «Но сила божия в немощи совершается; никогда не приходила мне в голову мысль отказаться от своего труда, и в это печальное для меня время я приготовил и напечатал 2-й том «Истории России», который вышел весною 1852 года. Как видно, я защищался удачно не полемическими статьями, но именно томами истории, постоянно ежегодно выходившими; 3-й и 4-й томы не опоздали. Книга шла, несмотря на продолжавшуюся руготню в «Москвитянине». Своею твердостью я выигрывал дело в глазах публики, а Погодин проигрывал — усилением ругательств, так что приятели его сочли нужным внушить ему, чтоб он остановил ругательства, сильно ему вредившие».
Антипогодипское настроение первых томов «Истории России с древнейших времен» было глубоким, хотя редко высказывалось прямо. В первом томе, например, Соловьев лишь на последней странице помянул «вредные следствия того одностороннего взгляда, по которому варяги были исключительными действователями в начальном периоде нашей истории», и дал к этим словам развернутый комментарий, где назвал Погодина по имени и даже упрекнул в том, что тот «вслед за Полевым не хочет принимать слов летописца в строгом смысле». Сама торопливость, с какой Соловьев издавал том за томом, шла не только от врожденных свойств характера. Место профессора он добыл «с бою» (его слова) и должен был удерживать его боем, должен был в короткое время сделать столько, чтоб никто не смел сказать, что университет проиграл, отказавшись от услуг Погодина.
Было бы, однако, непростительной ошибкой умолчать о непосредственном и благотворном влиянии учителя на ученика. Именно Погодин часто рассуждал о высоком предназначении русских историков, и Соловьев верил ему — как было не согласиться: «Нам, нам, русским, предстоит славный жребий обогатить науку истории новыми видами, новыми мыслями; мы можем иметь только это беспристрастие, эту терпимость, это удобство пользоваться всеми источниками. Скандинавские, словенские, восточные памятники принадлежат нам исключительно. И мало ли есть еще сторон в истории, с коих можем мы смотреть прямо. Католики не могут говорить хладнокровно о протестантах, а протестанты о католиках, французы об англичанах, а англичане о французах, демократы об аристократах, а аристократы о демократах, немцы о словенах, а словене о немцах. У них у всех есть свои колеи, свой наследственный взгляд на вещи, свои предубеждения, — а мы свободны! Какая блестящая будущность для русской науки! Трудиться, работать, жить своим умом, с сознанием своего достоинства».
Правда, дальше Погодин переходил к необходимости «сбросить, впрочем с благодарностью, вредное иго чуждого образования», к нежеланию молодых людей помогать старшим во имя науки и заключал сетованием: что долго еще дожидаться времени расцвета русской науки. Примерно так говорил Михаил Петрович в их парижскую встречу, и тогда его слова были особенно важны для Соловьева, которому непривычно было читать рассуждения Эмиля Жирардена о том, что в нынешний век хорошо устроенная фабрика поучительнее для народа, чем вся его история. Воспитанный на Карамзине, на университетских раздумьях о связи прошедшего и настоящего, Соловьев был ошеломлен, впервые встретив такое циничное отрицание исторического предания и векового опыта человечества. Погодинские слова возвращали веру.
Позднее Соловьев не раз убеждался, что его учитель невысоко ставил русский ученый мир да и науку, о которой он так хорошо говорил. Не случайно Кавелин как-то заметил: «г. Погодин часто смешивает политику с историей, и это смешение не всегда ему дается». Но слова учителя значили для Соловьева больше, чем его поступки. К науке, к историческому знанию, к общественным обязанностям историка он относился свято. Свой символ веры он высказал в 1858 году: «Жизнь имеет полное право предлагать вопросы науке; наука имеет обязанность отвечать на вопросы жизни; но польза от этого решения для жизни будет только тогда, когда, во-первых, жизнь не будет торопить науку решить дело как можно скорее, ибо у науки сборы долгие, и беда, если она ускорит эти сборы; и, во-вторых, когда жизнь не будет навязывать науке решение вопроса, заранее уже составленное, вследствие господства того или другого взгляда, жизнь своими движениями и требованиями должна возбуждать науку, но не должна учить науку, а должна учиться у нее».
К спекулятивным занятиям историей Соловьев относился брезгливо и не имел охоты разбирать, какие интересы — денежные или политические — лежат в их основе. О своем приступе к «Истории России» он писал: «Я предпринял свой труд с чисто научною целью выучиться самому, чтоб быть в состоянии читать сколько-нибудь достойный университета курс русской истории и дать средство другим знать основательно свою историю, а не толковать вкось и вкривь о ней, и чтоб отнять занятие у людей — охотников в мутной воде рыбу ловить».