В правительственных кругах ценили ученого, чье убеждение в необходимости сильной власти объективно служило трону, придавая ему известный историко-политический ореол в глазах части русской интеллигенции. По рекомендации неизменного благодетеля Строганова, назначенного попечителем к наследнику и великим князьям, Соловьев учил цесаревича Николая Александровича (в 1859–1861 и 1862–1863 годах), занимался с Александром Александровичем, в год своей смерти читал лекции великому князю Сергею Александровичу. Русскую историю члены царской фамилии знали неплохо, была ли иная польза от лекций Соловьева — неизвестно. Ни политическим кругозором, ни высокими нравственными качествами тот же Сергей Александрович не отличался.
Отсутствие Соловьева при выборах имело драматические последствия. Как-то так получалось, что попечители охотно пользовались его советами. Не пренебрегал ими и Дмитрий Сергеевич Левшин, старый генерал, не имевший понятия ни о законах, ни об университетском преподавании, патриархально желавший ублажить всех. Оставшись без советника, Левшин дал делу ход, и министр просвещения Головнин утвердил «Пешкова, из-за которого разгорелся спор, профессором на новые пять лет. В отличие от Левшина министр, имея возможность переговорить с Соловьевым, счел это излишним.
Чичерин негодовал: «Это было нечто чудовищное, неслыханное. И закон, и здравый смысл, и практика всех русских учреждений, все беззастенчиво попиралось ногами, и для чего? Для того, чтобы сохранить в университете никуда не годного профессора, которого всякий человек, имеющий малейшее понятие о народном просвещении, рад был бы сбыть с рук при первом удобном случае».
Затем страну потрясли события, которые замедлили развитие университетской распри.
4 апреля 1866 года московский студент Дмитрий Каракозов у решетки Летнего сада стрелял в Александра II. В России началась полоса белого террора — название, данное современниками. Заработала Верховная следственная комиссия, которую возглавил Муравьев, в годы польского восстания получивший прозвище «Муравьев-вешатель».
Ближайшим следствием каракозовского покушения стала отставка министра просвещения Головнина, которого «Московские ведомости» считали либералом и главным виновником «общей разнузданности молодежи». С 1863 года «Московские ведомости» находились в руках Каткова, он арендовал университетскую газету и превратил ее в оплот охранителей. Рвение Каткова не знало пределов, в обличении радикалов и либералов (их он охотно смешивал) он не имел равных и умел клеветой, запугиванием или воззванием к «народным и патриотическим» чувствам добиваться своих целей.
На Головнина он возвел сущую напраслину — и министром был назначен граф Дмитрий Толстой, петербургский бюрократ, ставленник реакции, в сравнении с которым Уваров выглядел бы отъявленным либералом и порядочным человеком. Когда Соловьева, вернувшегося из Петербурга, спросили, видел ли он нового министра, тот ответил: «Как я на него взглянул, так у меня руки опустились. Вы не можете себе представить, что это за гнусная фигура». Чичерин говорил, что граф Толстой сделал России зла не меньше, чем Катков и Чернышевский.
Оболгал Катков, как оказалось, и русскую молодежь, ничтожная часть которой состояла в кружках, подобных ишутинскому. Когда известие о выстреле Каракозова пришло в Москву, толпа студентов с пением «Боже, царя храни!» пошла к Иверской часовне, служила там молебен, оттуда двинулась к университету, вытребовала портрет императора, причем Баршев сказал патриотическую речь, и закончила свои странствия на Страстном бульваре, у редакции «Московских ведомостей». В честь Каткова! По дороге демонстранты сбивали со встречных шапки, если те не торопились их снять.
Такие настали времена. Катковщина. Или, по словам Юрия Самарина, аракчеевщина, только размененная на мелочь.
Лешковская история продолжилась в заседании Совета 28 апреля, которое было настолько бурным, что выступление Чичерина, заявившего протест против глумления над уставом, один из профессоров назвал доносом. Любят на Руси это слово. Кончилось все хаосом, неслыханным в летописях университета скандалом: Совет вернул Чичерину прочитанную им бумагу «с надписью», что обычно делали присутственные места в тех случаях, когда проситель допускал оскорбительные выражения. Возмущенному Чичерину казалось, что не только совесть, но и всякое чувство исчезли в первом ученом сословии России. Он, родовитый русский дворянин, не знал, с кем сравнить большинство Совета — с толпой пьяных мужиков или с шайкой мошенников. (Вновь и вновь: бедное русское общество.)