— Яцек, Яцек… — Себастьян поднял кальсоны двумя пальцами. — Старания в тебе много, а вот ума пока не хватает… но ничего, это дело наживное… так чего там?
— Отец велел панну Евдокию из дому выставить и назад не пускать…
— Что?
В глазах потемнело.
Лихослав раньше не понимал, как это, чтобы потемнело… оказалось — просто. Пелена на глаза, темная, за которой ничего-то не видно.
Собственный пульс в ушах гремит.
А в голове — одно желание — вцепиться в глотку…
— Спокойно, Лишек… на вот, пиджачок примерь… — Бес сунул упомянутый пиджак в руки. — И угомонись… отомстить мы всегда успеем. В конце концов, Яцек мог недослышать… или сказать не так.
— Я так сказал! — возмутился Яцек, обиженный до глубины души. — Панна Евдокия обозвала панну Богуславу колдовкой… а та Евдокию — купчихой и… и нехорошей женщиной… и потом оказалось, что у панны Евдокии с собою револьвер имеется. И значит, она Богуславе грозилась, что без суда ее пристрелит серебряною пулей… а потом голову отрежет и чесноку в рот натолкает. Рубленого.
— Сам слышал?
Яцек покачал головой.
— Бержана сказала…
— Бержана тебе еще не то скажет…
— Панна Богуслава от волнения в обморок упала… а панна Евдокия стреляла и люстру попортила…
— Стреляла, значит…
— Я пришел, когда отец кричал на нее… и я решил, что лучше бы ей там не оставаться.
— Это правильно.
— А она уезжать одна не желает… и велел экипаж заложить…
— Очень интересно.
— Так не пешком же…
— Я его…
— Лишек, сейчас ты пойдешь к жене и выяснишь, чего случилось… заодно и поговорите по душам. А я… я с батюшкой нашим побеседую. Есть у меня одна интересная мыслишка…
Глава 6. В которой речь идет о новых неожиданных знакомствах и о вреде поздних прогулок
Аврелий Яковлевич здание Королевского театру покинул в числе последних зрителей. Вот не любил он толпы, сутолоки, которая случалось сразу по окончании спектакля, а потому предпочитал выждать, когда обезлюдеет мраморное фойе.
Была в этом своя романтика.
И опустевшая сцена гляделась брошенной. Медленно угасали газовые рожки, и на зрительный зал опускалась тень. Порой Аврелий Яковлевич видел ее огромною птицей с серыми пропыленными крыльями. Она свивала гнездо под самым куполом, средь поблекших нимф и печальных кентавров, чьи лики были почти неразличимы по-за ярким светом новомодное эдиссоновское люстры.
Птица боялась шума.
И сторонилась людей. Она взирала на них сверху вниз, с любопытством и недоумением, весьма Аврелию Яковлевичу понятным.
Нет, он отдавал себе отчет, что никаких таких теней, во всяком случае тех, которые бы проходили по полицейскому аль ведьмачьему ведомству, в театре не обреталось, однако же именно здесь не мог отказать себе в удовольствии представить, будто бы…
…не сегодня.
Сегодняшняя опера не принесла и малой толики обычного удовольствия.
Тревожно.
И тревога не отпускала ни на мгновенье.
И оттого рисованными казались лица актрисок, а в голосе несравненной панны Ягумовской слышалось дребезжание… и страсти-то, страсти наигранные… ненастоящие страсти…
Аврелий Яковлевич вздохнул и поднялся.
Нет, ежели бы он захотел, шубу его принесли бы прямо в ложу, подали бы с поклоном, однако же по давней традиции Аврелий Яковлевич предпочитал в гардеробную спускаться сам.
Традиций же он рушить не любил.
Театральные ступени скрипели.
А тень кралась следом.
Она были столь любезна, что проводила до широкого фойе, и кланялись вместо лакея, шубу подавшего, низко, искренне. Тень легла, прочертив путь до дверей, проводила бы и дальше, но ей, привыкшей к театральным пустотам, к миру, вычерченному на льняном полотне да деревянных щитах, было боязно. И Аврелий Яковлевич в этом тень понимал.
— Сам я, — сказал он, махнув рукой, и она с немалым облегчением истаяла.
Почудился тяжкий вздох: театр, в отличие от людей, Аврелия Яковлевича очень даже жаловал за сердечную чуткость и понимание.
Аврелий Яковлевич тоже вздохнул, но совсем по иной причине.
Прохладно.
Лето уже вспыхнуло, того и гляди разгорится костром бесстыдного червеньского солнца, а все одно прохладно… и луна вновь полная, что вовсе непорядок, поелику приличной луне в теле надлежит быть день — другой, не более. Эта же, знай, прибавляет, круглеет, будто и впрямь не луна — апельсина на ветке. Или глаз чей-то желтый, насмешливый.
— Вот тебе, — сказал Аврелий Яковлевич, поплотней запахнув шубу из кротовьих шкурок шитую. И совершенно по — детски скрутил ночному светилу кукиш. — Уходи. Буде уже…
Почудилось, луна мигнула…
От же ж…
Почудилось… конечно, почудилось…
Аврелий Яковлевич взмахом руки отпустил извозчика, и тот с непонятной прытью хлестанул по спинам лошадей, точно в облегчение ему было уехать поскорей от театру.
Странно…
Аврелий Яковлевич перехватил поудобней трость.