Присматриваясь к своим товарищам, тоже зачисленным на первый курс, Алексей чувствовал, что не до конца понимает в студенческой жизни то, что понимают и чем уже живут другие. Когда ему становилось грустно и он вспоминал свою деревню, его товарищи по комнате, как назло, пели песни или рассказывали анекдоты. Больше всего его удивляло, откуда юркий одессит и бойкий ростовчанин — его соседи по общежитию — могли знать студенческие песни, когда оба они лишь месяц назад были еще школьниками.
В один из дней, когда Северцев лежал на койке и вместе с ростовчанином слушал анекдоты одессита, который ему казался неистощимым балагуром, в комнату вошел Захаров.
Северцев собрался быстро. А через час он уже сидел в маленькой полуподвальной комнатке домоуправления, испытывая нервную дрожь. «Неужели сейчас увижу кого-нибудь из них? Неужели?» — со страхом думал он и смотрел в глазок двери, ведущей в соседнюю комнату. Рядом с ним находился Захаров. Второго стула в комнатке не было, и Захаров стоял. Он курил. Глубокие нервные затяжки помогали ему скрыть волнение. Он ждал, что скажет Северцев, когда в соседнюю комнату к управдому войдет Максаков. Было договорено, что его вызовут как неплательщика за квартиру.
Ждать пришлось недолго. Вскоре из-за тонкой перегородки послышалось, как громко хлопнула дверь. К управдому кто-то вошел.
Захаров посмотрел на Северцева и все понял.
— Он?
— Он, — прошептал Северцев и взглянул на Захарова. В глазах его вспыхнула ненависть. — Он... Толик.
Захаров подал знак молчать и прислушался. Разговор, происшедший между управдомом и Максаковым, неожиданно изменил план его действий. Раньше, когда ехали на это неофициальное опознание, было решено: лишь только Северцев признает в Максакове одного из грабителей, того немедленно задерживают. Теперь же, когда подвыпивший Максаков возмущался, что управдом беспокоит его по пустякам, в то время как он ждет гостей, Захаров изменил решение. Брать Максакова одного рано, есть надежда накрыть и гостей.
О намерениях Захарова Северцев не догадывался. В эту минуту ему хотелось только одного: встать, наотмашь открыть дверь, подойти к Толику вплотную и молча смотреть ему в глаза, смотреть до тех пор, пока тот не бросится на колени, или... у Северцева хватит сил, чтобы задушить его.
— Не горячитесь, спокойно, — тихо предупредил Захаров, чувствуя, как Северцев, словно в лихорадке, дрожит всем телом и порывается встать.
— Жировка? Ха-ха-ха! — долетел из-за двери пьяный хохот. — Наивный управдом! Ты мне лучше по-честному скажи, зачем ты меня сюда вытащил? Неужели тебе и в самом деле захотелось прочитать мне мораль? Если так, то ты можешь спать спокойно. Но если хитришь, если задумал сыграть шутку, задумал кому-то помочь, кого-то продать, то ты можешь очень скоро дожить до таких дней, когда тебе ничего не будет сниться. Ты думаешь, я пьян? Да, я пьян, и я плачу вам за те два месяца, которые вас так волнуют...
Северцев видел, как Максаков вытащил из кармана пятидесятирублевую бумажку и бросил ее управдому.
— Как вам не стыдно! — с побагровевшим от гнева лицом возмутился управдом. — Вы годитесь мне в сыновья и смеете бросать в лицо деньги!..
— Так это же деньги, папаша! Вы же любите деньги! Вы готовы принимать их пачками, мешками, тюками... Вагонами!
Через минуту голоса Максакова в соседней комнате уже не было слышно.
— Что? — спросил Захаров.
— Ушел, — ответил Северцев, вставая со стула.
Захаров открыл дверь. Не ответив на вопросительный взгляд управдома, он набрал номер телефона:
— Товарищ майор, один из грабителей, Максаков, потерпевшим опознан.
36
Четвертый день Толик пил. Пил с горя и со стыда.
«Письмо!.. Письмо!.. Лучше бы оно не приходило!» Как теперь он пойдет к секретарю парткома Родионову, какими глазами будет смотреть на него? Ему поверили, хотят помочь, приняли на работу, а он...
Толик никак не мог простить себе, что впутался в это подлое ограбление. Десятый раз прочитал приказ о зачислении его токарем в сборочный цех. Завтра он должен приступить к работе. Но почему так тяжело у него на душе? Почему не радует его то, чего он ждал с таким волнением?
Все чаще и чаще всплывала в памяти уснувшая в сугробах тайга, лагерь, легкий апрельский снежок и над всем этим строгое крупное лицо начальника лагеря. Большой, седовласый (все в лагере знали, что когда-то он был известным вором в Петрограде), любимец лагеря, он стоял без шапки на сколоченной из досок трибуне, которая возвышалась над фуфайками и ушанками, и хрипловатым голосом говорил:
— Товарищи! (А сколько радости звучало в этом забытом слове «товарищ» для тех, кто много лет слышал только «гражданин»!) Наше правительство вас амнистирует. Оно разрешает вам вернуться в родные семьи, к родным очагам. Оно прощает вам все ваши старые грехи и верит, что вы будете честно трудиться, как и все советские люди. Многие из вас молодые и попали сюда по глупости. Перед вами лежит новая, хорошая жизнь, которую нужно начать снова.