Грановский говорил возбужденно громко, и Погодин увидел, как все от него повернулись в сторону портрета Петра на смертном одре. Это выбивало его из той последовательности, которую он себе составил для показа гостям своих сокровищ. Даже больше того: Петр сознательно был им запрятан в укромное место, чтобы он не бросался в глаза. Но раз уж его вытащили на свет за спиной у хозяина, делать было нечего, пришлось спрятать автограф Волынского и подойти к «Петру».
– Михаил Петрович, откуда вы взяли это? – взволнованно спросил Грановский.
– История этого портрета такова, – берясь за рамку картины, как бы не доверяя этому слишком любознательному гостю, начал объяснять Погодин. – У Петра был кабинет-секретарь Макаров. Может быть, в общей суматохе тут же после смерти Петра он и приказал какому-то художнику с возможной точностью…
– И быстротою, – вставил Хомяков.
– И быстротою, конечно, потому что положение во дворце тогда было бесхозяйственное, безобразное, всяк молодец на свой образец: подумать только, этакий колосс рухнул! И вот художник расположился, как ему показалось, удобнее и набросал наскоро, а после, у себя дома, должно быть, закончил.
– Нет, этого лица дома закончить нельзя было! – с жаром возразил Грановский. – Может быть, подушка, костюм, но лицо – нет! Такое божественное лицо можно было написать только с натуры, не отходя от него ни на шаг!
– «Божественное лицо» вы сказали? Что же вы находите в нем божественного? – спросил Аксаков.
Одного роста с Грановским, но гораздо шире его в плечах и с выпуклой грудью, более молодой годами и несокрушимого с виду здоровья, он глядел на профессора-западника не как на представителя взглядов, ему враждебных, а с простым, самым искренним непониманием его восторженности.
– Да, божественное! – подтвердил Грановский несколько запальчиво. – Лицо человека, который дал нам право на историю, который один указал нам на века вперед наше историческое призвание, не божественным и быть не может! И художник, никому из нас не известный, это понял, и увидел, и схватил!
– Позвольте все-таки мне прежде всего придраться к выражению вашему: «никому из нас не известный художник», – медленно подбирая слова, обратился к Грановскому обрубковато сложенный и оплывший под тяжестью своих пятидесяти лет академик Устрялов. – Мне, занимавшемуся историей Петра, кажется, например, что можно, приблизительно, конечно, назвать имя художника. Это может быть Таннауер, или писали и так: Даннауер, Данаур… Он был саксонец родом и придворный художник при Петре. Во всяком случае, мне помнится, что в год смерти Петра был он в Петербурге… Он и при жизни Петра писал портреты его и Екатерины…
– А насколько я помню, – живо подхватил Хомяков, – был еще в те времена в Петербурге Петром же из Голландии вывезенный художник Хзель или Кзель… Так вот, может быть, это его работа, Кзеля?
– Что же касается божественности в лице, то как же иначе мог бы его изобразить придворный живописец? – усмехнулся Кошелев. – На то ведь они и существовали, чтобы превращать всех тиранов в богов, за то и получали свои оклады, а также чины и знаки отличия.
– Когда я был в Праге в последний раз, – поспешил выступить Погодин, чтобы замять некоторую резкость слов Кошелева, – мне там говорили о чешском художнике Купецком, который приглашен был писать портрет Петра, когда Петр лечился в Карлсбаде. Купецкий явился было со своей палитрой, но в страхе бежал!
– Еще бы не бежать! – заметил Аксаков.
– Но потом все-таки ему объяснили, что опасаться нечего, что русский царь его не изувечит и головы ему не отрубит, так как он не русский стрелец, а известный венский живописец, – продолжал Погодин. И он портрет написал, и даже успел полюбить страшного русского царя за время разговора с ним, причем Петр говорил по-русски, а Купецкий по-чешски, но они отлично понимали друг друга.
– Вот, кажется, именно этого самого Купецкого Петр и приглашал к себе в Петербург, но он не поехал, а по его рекомендации Петр и взял Таннауера, – сказал Устрялов.