– Железнова?.. Это адъютант… адъютант Корнилова был!.. Как же не помню… Убит был, на пароходе «Владимир» убит.
– Ну, вот то-то и дело, что убит… И только он один из всех офицеров тогда и был убит, больше никто, а пальба была большая…
– Часа… часа два никак, а? – поискав в закоулках памяти, с усилием сказал Иван Ильич.
– Да-а, не меньше, говорят… И Железнов стоял рядом с Корниловым, а ядра с турецкого парохода этого… как его, папа? Вылетело совсем из головы!
– «Перваз», кажись…
– «Перваз-Бахры»… Ядра с него на палубу ложатся, большой треск идет… Корнилов смотрел-смотрел – ничего не выходит: может, мы его подобьем, а может, он нас подобьет. Командует, чтобы паров поддать, – и в картечь… Вот тут-то Железнов про шашку и вспомнил… Это была его шашка, он ее в Сухум-кале за тринадцать рублей купил… Показывает потом другим: «Да это же, говорят, чистейшая дамасская сталь! Она не тринадцать, а все сто рублей стоит». – «Вполне, – говорит Железнов, – сто рублей стоит, да никто за нее и тринадцати не давал». – «Почему же это?» – «Да так уж известно почему: головы бараньи, вот почему. Шашка, мол, это наговорная, и кто ее только в сраженье наденет, тому капут! Она уж на тот свет столько отправила владельцев своих, что и не счесть, – старинной работы шашка!» Железнов, конечно, хохотал, когда это рассказывал, а шашка оказалась такая, что любую другую, какую угодно, с одного удара пополам! А на самой и зазубринки нет… Ну вот, когда Корнилов скомандовал идти на сближение, а Бутаков приказал поддать паров, Железнов соображает: придется пароходам сцепиться на абордаж, начнется свалка, тут-то ему шашка его и пригодится. Идет в каюту… Корнилов ему кричит: «Захватите мне пистолет, а то в случае чего – адмиралу русскому в плен сдаваться не годится, – чтобы было из чего пулю себе в лоб пустить!..» Железнов Корнилову принес пистолет, а себе нацепил свою шашку. И только что подошел «Владимир» на картечный выстрел, турки хватили картечью… Железнову попало в голову – и десяти минут не жил после того, «Перваз-Бахры» этот захватили, а имуществу Железнова сделали опись потом. Вот тогда-то Корнилов и взял себе его шашку на память: Железнова он очень любил, – так шашка поселилась у Корнилова…
– Ничего… ничего не слыхал про это! – закачал седой ершистой головой отец.
– Корнилову говорили, конечно: «Смотрите, ведь шашка-то, говорят, какая-то наговорная, да и по лейтенанту Железнову судя, что-то такое есть в самом деле… Побереглись бы, ваше превосходительство!» – продолжал Витя. – Но Корнилов разве такой был, чтобы обращать на это внимание? Он только: «Пустяки, ерунда и суеверие бабье!» И как раз пятого октября, когда бомбардировка открылась и к штурму готовились, шашку эту на себя и надел, а раньше ни разу не надевал. Штурм, союзники врываются в Севастополь, – улыбнулся Витя, – на улицах свалка, сеча – вот тут-то шашке этой и будет работа! А шашка кавказская довела его до Малахова и – под ядро!.. Главное ведь, что и сама только и жила: пополам ее ядро перехватило прежде, чем ногу Корнилова оторвать…
– Ты что-то такое интересное тут рассказываешь, Витька, – появилась как раз в это время в комнате Капитолина Петровна с Олей.
– Ер-рунда! – махнул рукой Иван Ильич, а Витя заговорил, обращаясь теперь уже к матери:
– Вот все так, мама, говорят: «Ерунда! Суеверие!» А все, между прочим, один другому рассказывают, пока по всему гарнизону не разойдется ерунда эта… Адмирала Корнилова убили с шашкой на боку, адмирала Истомина без шашки, а в общем не все ли равно? И при чем тут, спрашивается, какая-то наговорная шашка?
Восемь с половиной месяцев протянулось уже с тех пор, как маленькая Оля услышала, что к Севастополю идут французы, англичане, турки, и каждый день потом все лучше, все точней узнавала она, что это значило.
Пришли – и загремело со всех сторон, и не перестает греметь: ни одного дня не было, чтобы не гремело совсем. На улицах везде валяются ядра и мусор от разбитых домов и церквей; от дыма часто нечем бывает дышать; иногда приходится тащить узлы в Николаевские казармы и просиживать там неделю и больше, потому что больше уж негде спасаться, а земля все равно и там дрожит от пушек, и кажется, что вот-вот она провалится и рухнет в море весь Севастополь со всеми домами, казармами и людьми…
И все спрашивают папу и маму, почему же они не уезжают, и папа смотрит в это время на маму, а мама на папу, и папа бормочет: «Ведь все время, все время я говорю, что нам надо уехать…» А мама поправляет его: «То есть, вернее, это я говорю все время: уедем из этого ада куда-нибудь, уедем!» – «Да мы и уедем, конечно. Разве здесь можно оставаться дольше?» Но потом почему-то все-таки не уезжают…
Витя ходит уж сколько времени в солдатской шинели, Варя – в коричневом платье, и когда приходит домой Варя, от нее так пахнет лекарствами и еще чем-то тяжелым, что все время за нее страшно, как это она терпит там, у себя на перевязочном. Ведь вот же лежала уж она больная, и говорили, что может помереть, а если опять заболеет и будет лежать и… помрет?