– Мм-с… да, вот видите, какие выводы! – сказал Горчаков, слегка повернув голову в сторону Вревского, но как будто не ему лично, а так, в пространство. Он взял записку Семякина, разгладил ладонью, положил около себя как оправдательный документ и добавил: – Обсуждать мнение генерал-лейтенанта Семякина мы не будем, а перейдем к заслушиванию других мнений, по старшинству чинов, считая от младших к старшим.
Семякин пытался по выражению лица главнокомандующего угадать, доволен ли он его докладной запиской, согласен ли с ним, что если делать демонстрацию, то исключительно только со стороны деревни Чоргун, и то потому лишь, что каких-то наступательных действий требуют из Петербурга, а лучше, конечно, обойтись без всяких демонстраций, так как достаточно уж, кажется, ясно и решительно всем севастопольцам, что демонстрации не принесут никакой пользы, а прямое наступление даст только огромный вред.
Окончивший академию генерального штаба Семякин не был, конечно, неучем в стратегии, но он понимал, что, кроме стратегии, есть еще и политика и что именно она, политика, требует непременно каких-то наступательных действий, которые стратегически невозможны.
Он перевел из Одессы в Севастополь двух своих сыновей, только что произведенных в первый офицерский чин, и они уже были участниками нескольких вылазок, счастливо избегнув пока увечья, но вылазки малыми отрядами были одно, а наступление большими силами на позиции противника, представлявшие гораздо более сильную крепость, чем Севастополь, – совсем другое. Оно грозило повторить 6 июня, только с совершенно обратными результатами.
Но вот остальные генерал-лейтенанты установили порядок старшинства своего производства, и Бухмейер, оказавшийся младшим из них, начал свою записку.
Голос его был глуховат, не особенно внятен для Семякина, но мысль записки его оказалась вполне определенной: «Какое действие предпринять? Атаковать противника со стороны реки Черной. В какое время? Немедленно».
Семякин раскрыл, насколько мог, свои узкие глаза, веки которых в это утро были как-то особенно тяжелы, посмотрев изумленно на этого строителя мостов, перевел их потом на Горчакова, но тот как будто задался в этот день мыслью изображать бесстрастие, спокойствие, полнейшую нелицеприятность и только пожевывал иногда губами, но просто по очевидной привычке к этому занятию.
Записку Бухмейера он взял, протянул ей навстречу длинную, длиннопалую и сухопарую руку, без малейшей тени неудовольствия за стеклами своих очков и, разгладив ее ладонью, положил рядом с первой.
Вице-адмирал Новосильский, незадолго перед тем вернувшийся из Николаева, где он лечился и отдыхал, поднялся вслед за Бухмейером. «Вот кто скажет по-настоящему! – подумал о нем Семякин. – На четвертом бастионе был с самого начала осады…»
Он приставил руку к тому уху, которое слышало, и раскрыл ему в помощь рот, чтобы не пропустить ни одного слова, однако дальше рот его невольно раскрывался все шире и шире от удивления: Новосильский, этот крепкий русский человек, повторил в своих выводах немца Бухмейера! Он тоже предлагал наступление в больших силах со стороны Черной, притом безотлагательно, как будто под ним уже горела земля.
Семякин перевел с него непонимающие удивленные глаза теперь уже не на главнокомандующего, а на того, который прислан был в опекуны ему из Петербурга, и увидел, что барон Вревский благожелательно поглядывал на вице-адмирала и на Сержпутовского, которому нужно было в порядке старшинства выступать вслед за ним.
«Неужели барон и Сержпутовского обработал? – встревоженно подумал Семякин. – Начальник артиллерии всей Крымской армии, не моряк ведь, участник Дунайской кампании, серьезный человек, как же так? Не может этого быть!»
Однако Сержпутовский, попытавшийся было поднять тяжкие брови, но так их и не поднявший, проверив состояние своих копьевидных усов заботливым прикосновением пальцев левой руки, начал читать густым рокочущим голосом нечто такое, что явно клонилось к немедленному наступлению, притом от Черной речки, и когда Семякин действительно такой именно вывод расслышал, он, бывший начальник штаба Меншикова, испуганно схватил лист из лежавшей на столе кипы белой бумаги и очиненное гусиное перо из раскрытого пенала, придвинул к себе чернильницу – бронзовую, в виде пчелиного улья с медвежьей головой на крышке, – и начал писать дополнение к своему мнению, иногда взглядывая на Горчакова.
«В записке, поданной сего числа на вопросы вашего сиятельства, я ограничился только рассмотрением возможности выйти из пассивного положения нашего, не оставляя Севастополя, и пришел к тому убеждению, что переходом в наступательное положение мы не достигнем положительно полезных результатов: Севастополь останется по-прежнему в пассивном положении, а только лишь на несколько времени отсрочится катастрофа…»
На этом Семякин прервал деятельность своего разбежавшегося было в ожесточении по плотному листу бумаги хорошо очиненного каким-то умелым писарем Сакена пера, потому что поднялся читать свою записку Хрулев.