— Ваше сиятельство, я никогда не сомневался в том, что каждый благонамеренный россиянин воистину найдет в вашем лице покровителя своим трудам и предстателя у престола. Смею предположить, что мое намерение обнародовать сию новую высочайшую ко мне милость никто не почтет за нарушение скромности. Пусть каждый читатель «Северной пчелы», — повысил он голос, поднимая кверху руку, — воочию убедится, что за богом молитва, а за царем служба не пропадает. И, кроме того…
— И, кроме того, — откровенно издеваясь, перебил Бенкендорф, — не подлежит сомнению, что подобная публикация привлечет в ваш издательский карман значительные подписные суммы от всего чиновничьего сословия.
— Милостью божьей и волею властей предержащих мой карман не скудеет, — осклабился Булгарин, — невзирая даже на происки злостных литературных врагов.
«Сейчас начнет жаловаться на Пушкина, а это надолго», — с досадой подумал Бенкендорф.
Он очень устал от затянувшегося в этот день приема посетителей и опасался, что вечером на интимном маскараде у веселой французской актрисы он не сможет как следует изображать гуляку Фигаро, в костюме какового поедет туда вдвоем с царем, наряженным графом Альмавивой. Николай очень любил подобные «дурачества» и только для виду сохранял свое инкогнито. И оба они от души веселились у Марго, называвшей их обоих «mes generals-polissons» note 57. Бенкендорф живо представил себе ее лукавые черные глаза, вспомнил подробности последнего свидания…
А Булгарин продолжал с увлечением:
— Ваше сиятельство изволите знать, как я старался ладить с господами Пушкиным и Дельвигом. Невзирая на возможный материальный ущерб, я приветствовал выход их «Литературной газеты» пожеланием ей всех возможных успехов. И как же ответили мне эти собратья по перу? — Булгарин поджал свой похожий на пиявочную присоску рот и вопросительно заглянул в лицо Бенкендорфа. И хотя в графском лице было какое-то неподходящее к деловому разговору выражение, Фаддей продолжал: — Пушкин осерчал на меня за мои споры с князем Вяземским и облаял мою «Пчелу» зачинщицей журнальной драки, а меня — «Видоком Фигляриным». И уж мерзкая его эпиграмма пошла гулять по столице…
— Видок… Видок… — раздумчиво протянул Бенкендорф, — что-то знакомое…
— Я имел честь, — торопливо проговорил Булгарин, — преподнести вашему высокопревосходительству мемуары начальника Тайной парижской полиции господина Видока…
— Ах, вот что! — играя брелоками своей часовой цепочки, сказал Бенкендорф.
— Кроме сего, — продолжал Булгарин, — Пушкин распространяет обо мне в обществе «китайский анекдот», подрывает мое доброе имя.
— Что да анекдот? — спросил граф и, отцепив один из брелоков — перламутровый крошечный ножичек, стал подчищать им ногти.
— А в городе будто Пекине, — с неохотой стал рассказывать Булгарин, — некто из грамотеев написал трагедию и, прежде чем давать оную в печать, почел за надобность прочитать ее в различных знакомых домах и, кроме того, — Булгарин сделал многозначительную паузу, — вверял ее некоторым мандаринам…
Бенкендорф вдруг ясно вспомнил, что в ответ на сделанный Пушкину четыре года тому назад выговор за то, что он читал в Москве «Бориса Годунова», поэт прислал ему в Петербург эту пьесу для ознакомления. Граф узнал себя в «мандарине», но все же спросил надменно:
— О каком мандарине идет речь?
— По анекдоту-с — о китайском, — ехидно ответил Булгарин.
Бенкендорф долго смотрел в его немигающие, круглые, как у филина, глаза. Потом взял из ящика сигару и, закурив, стал шагать из угла в угол по пушистому ковру, устилающему весь его огромный кабинет.
Булгарин следил за ним выжидательным взглядом.
— Что же дальше? — спросил, наконец, граф.
— А дальше и вовсе чушь! — встрепенулся Булгарин. — Дальше Пушкин врет, будто бы другой грамотей взял эту самую тетрадь от мандарина и склеил из нее очень скучный роман, сиречь… мой «Дмитрий Самозванец», — скороговоркой закончил он.
— Фь-ю-ю! — протяжно свистнул Бенкендорф. — Так вот оно что! Ай да Пушкин! Сметлив, каналья! Ведь с его «Годуновым» ты и в самом деле познакомился за несколько лет до выхода в свет твоего «Дмитрия Самозванца». Сейчас я совершенно ясно припоминаю, что, когда Пушкин прислал нам свою трагедию, государь не стал читать ее целиком. Он приказал, чтобы я отдал эту рукопись кому-либо верному для того, чтобы из нее были сделаны такие выдержки, по которым государь смог бы получить представление обо всей пиесе. Таким «верным» я посчитал тогда именно тебя… Видок Фиг-лярин, — прищурившись, докончил Бенкендорф. Остановившись против Булгарина, он, так же прищурившись, глядя на него, продолжал: — Именно Фи-гля-рин, потому что француз никогда не попался бы так с поличным, как ты… Вот так история! Что ни говори, братец ты мой, а пишет Пушкин настолько недурно, что не соблазниться тебе, видимо, было невозможно.
— Но мог ли я ожидать, — вырвалось у Булгарина, — что, невзирая на мой тогдашний отрицательный об этой трагедии отзыв и последовавшую за ним запретительную монаршую резолюцию, «Годунов» все же увидит свет.