У него в кармане лежала эпиграмма Пушкина на Аглаю. Вчера вечером, взяв по привычке французский роман, чтобы просмотреть несколько страниц перед сном, Александр Львович обнаружил в книге этот злополучный листок. Давыдов сознавал, что в эпиграмме не было клеветы, и не чувствовал гнева против ее сочинителя. Но чем дольше шагал он по спальне, тем большая ярость закипала в нем против спокойно спящей жены. Он несколько раз останавливался возле кровати и смотрел на Аглаю. И ему казалось, что она и во сне улыбается своей дразнящей улыбкой, что поза ее слишком фривольна, что и ночной чепец у нее такой, какие носят парижские кокотки.

Сжав кулаки, он заставлял себя вновь и вновь до самой зари удерживаться от того, чтобы не разбудить жену. Но утром, как только он услышал ее грассирование: «Bonjour, mon ours» note 17, — весь его напряженно сдерживаемый гнев прорвался.

Он резко отшвырнул протянутые с сонной негой полные руки и осыпал жену грубыми ругательствами, мешая французские с русскими, забывая, что она не понимает по-русски.

Но по выражению его лица Аглая видела, что ее оскорбляют. Глаза ее, еще по-сонному томные, налились слезами. Она вскочила с постели и всю ссору просидела в одном кружевном пеньюаре, прикрыв голые колени ног ковриком из белого меха.

Она злилась на мужа, злилась на Пушкина за то, что он совсем не тот рыцарь, какого она ожидала найти в каждом новом поклоннике. Злилась на всех русских и на все русское, сложное и непонятное, о чем только можно было догадываться и что никак не умещалось в ее пустой головке…

Как только Александр Львович, стукнув дверью, вышел из спальни, и его тяжелые шаги затихли, Аглая быстро пересела к туалетному столику и с беспокойством впилась в свое отражение.

Она провела пальцами у глаз, потом потерла покрасневший нос.

«Конечно, от слез портится кожа, — вздохнула она. — В Петербурге, прежде всего, заеду к Полине Гебль. Она знает чудесный крем. А жаль, что из-за того, что Александр так рассердился, мне не удастся побывать в Киеве на свадьбе у Marie. Впрочем, это не будет веселая русская свадьба. Marie так грустна. Она совсем не влюблена в этого генерала Волконского. И я тоже терпеть не могу таких слишком умных, слишком серьезных и слишком воспитанных мужчин».

Когда в спальню вошла Клаша с кофе и сухариками, обсыпанными строганым миндалем, Аглая, стоя перед зеркалом, расправляла голубой бант на пеньюаре и весело мурлыкала шансонетку.

— Eh bien, comment ca va? note 18 — встретила она Клашу.

— Сава хорошо, — улыбнулась девушка и, поставив серебряный поднос с завтраком на круглый столик, стала прибирать комнату.

Смакуя душистый кофе, Аглая рассматривала свежее остренькое личико Клаши, следила за легкими ее движениями.

«И зачем этой девчонке такие маленькие стройные ножки, — думала она, — зачем ей эти золотистые завитки на затылке?»

Аглае очень хотелось поболтать с Клашей, поделиться радостью — тем, что наконец-то она, Аглая, уезжает из этого захолустья, из этой деревенской Каменки в блестящий Петербург. И ей было очень досадно, что Клаша не понимает по-французски.

«Ужасная, ужасная страна! Чтобы горничные не говорили по-французски!»

В бильярдной, у окна, из которого была видна на берегу Тясмина новая мельница с белыми колоннами, стояла Маша Раевская. Ее пальцы быстро перебирали бахрому накинутой на плечи бабушкиной кашемировой шали.

Бросив на зеленое сукно бильярдного стола перчатки и шляпу, Пушкин, уже одетый по-дорожному, исподлобья пристально смотрел на Машу.

— Горше всего, — волнуясь, говорила она, — что ведь вы, Александр Сергеич, несравненно лучше того, чем показываете себя в подобных произведениях. Так зачем же, зачем вы…

Пушкин сокрушенно вздохнул:

— Поймите же, Мари, что проклятая эпиграмма эта не должна была попасть в ваши руки, а тем более Александру Львовичу. В дружеском обращении я предаюсь резким и необузданным суждениям, но когда б вы знали, как мне нестерпимо досадно, что со мной поступают, как с умершим. Мои стихи — моя бедная собственность. Зачем же друзья мои самовольно распоряжаются ими?

Горечь и раздражение звучали в голосе Пушкина. Его утомленное бессонницей лицо было бледно и уныло.

— Прощайте, Мари, — после долгой паузы тихо сказал он.

Маша подняла на него большие черные глаза и протянула руку.

— Увидимся ли? — нежно пожимая холодные тонкие пальцы, спросил Пушкин. — Нынче я уезжаю в Кишинев. Куда ушлют оттуда и когда — не знаю. А вы скоро едете в Киев… Там вас ждет счастье. Не так ли?

Маша глубоко вздохнула.

Пушкин, еще на одно мгновенье задержав ее руку, прикоснулся к ней горячими губами. Потом, выпрямившись, схватил со стола шляпу и перчатки и быстро вышел.

Бильярдный шар, задетый его резким движением, медленно покатился по столу и, столкнувшись с другим, остановился.

Маша глядела на него полными слез глазами.

У крыльца звякнул и залился колокольчик.

Смахнув слезы, Маша бросилась наверх, в комнату бабушки, но, когда выглянула в окно, во дворе, кроме казачка Гриньки и двух девушек, несущих на коромыслах тяжелые ведра, уже никого не было.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже