И мы вместе с Лукерьей пошли в избу. Там было просторно, тепло, уютно. Все устроено прочно, как у самых справных хозяев. Большая глинобитная печь заняла треть избы, к ней прилажена лежанка с затейливой подушкой, на которой из разноцветных камней выложен зверек, похожий на рысь. На приступочке много всякой посуды из глины андомских мужиков: чашечки, плошечки, горшочки, одувашечки — и вся-то она покрыта лазоревой лакировкой в ромашках да лилиях. Эту посуду, как мы узнали потом, Лукерья сохранила от прабабушки Матрены.
На скамейке у печурки шумел самовар красной меди.
— Раскидывайтесь, баженые, — обратилась к нам Лукерья.
И пока мы раздевались, принесла из сеней куски вяленой говядины и блюдо наливашек, поставила на стол ладочку со сметаной и вынула из печи горячие ячневые блины. Угощая нас, она вся светилась радостью от встречи.
— Еще весной у меня на подворье побывал лесник Петро Овсянников, — рассказывала она. — На своей иль на казенной кобыле приезжал леса осматривать. Спасибо мужику — помогу мне сделал: земельку перевернул, жита малость посеял, да и картоху в землю обрядил. Жил он у меня тут как у христа за пазухой. Считает, считает в лесу деревины, а потом ко мне придет. Я для него ничего не жалела: жарила, парила. Уж так была рада ему, так рада, что и вымолвить-то мне уже больше нечего. Худовато без людей-то, баженые.
— А почему вы, Лукерья Кирилловна, здесь остались? — спросил я.
— Переезжать мне было некуда, да и не к кому. Родных у меня на белом свете нет, замуж я не выходила, детишек не рожала. Наши мужики еще в тридцатых годах отсюда сбежали. Не схотели в колхоз идти, сяко не понимали они жизни-то. Последними нашу Келью покинули братья Акимляновы. Куда они уехали, не знаю. Писулек мне никто не посылает, а стало быть и мне писать некому. Одна я тут в любви да согласии с лесными горушками, озерами да с широкими полями свой век доживаю. Живу — ни на кого не уповаю, делаю, что умею, и даже то, что не умею. Жизня-то всему научит. Вот так-то, люди добрые! Меня в Андомский погост бойко звали, сулили там для меня новые хоромы поставить. Да нет, не поехала. Тут осталась. И верю, что мои труды у Купеческого озера добрым людям на пользу пойдут.
В глазах Лукерьи вспыхнула лукавинка.
— Я ведь не вовсе от людей-то оторвалась. Этой зимой за милу душу в Никольский погост стеганула да там нашу советску власть выбирала. — Она помолчала, потом продолжила: — Наша кельинская земля рук просит, а ее, милую, покинули. Зачем? На целину в сибирские края людей посылают, а под ногами, у себя дома, лучшую землю в целину превращают — разве ж это дело? Ведь у нас поля-то здорово хлебородные, а ежели расчистить покосные поляночки, то можно и большие стада на выгоне пасти. Кто его знает, может, завтра-послезавтра или через годик-другой придут сюда люди, — высказала свою заветную мечту Лукерья. — Для скота здесь раздолье какое! Да и пшеничка за милую душу расти будет, и льны вымахают саженные. Так что я тут, баженые, не зазря живу, а вроде бы как землицу оберегаю: по осеням махонькие кусточки на пашнях срезаю, не даю зарастать покосным поляночкам. К тому же и с неедучей травой войну веду: бурьян появится — я его под косу изничтожаю; вьюнок попрет — я его под ножик. Вот как я тут, баженые.
После ужина Максим улегся на лежанке, бабушка Лукерья стала убирать со стола посуду, а я вышел подышать свежим воздухом.
У самого домика протянулись три полоски. Одна засеяна ячменем, другая овсом, третья рожью. Рядом с яровым клином были посажены картофель, брюква, лук, чеснок, морковь, капуста, огурцы, немного репы и турнепса.
Впереди — широкий простор лугов. Я смотрел на них, и мне хотелось верить, что мечта Лукерьи Кирилловны сбудется непременно.
Вернувшись в избу, я увидел хозяйку с каким-то диковинным музыкальным инструментом в руках. Инструмент был в виде полумесяца, длинный, неширокий.
Я присел к Максиму на лежанку, и бабушка Лукерья провела жилистой рукой по струнам, заиграла и запела:
Голос у нее был тихий, что шелест осиновых листьев. Зато инструмент звучал необычайно звонко. Мы с Максимом сидели как зачарованные.
Когда песня закончилась, Максим попросил:
— Спой еще, Лукерья Кирилловна! Так за душу и берет.
Лукерья застенчиво улыбнулась.
— Да уж ладно, так и быть. Для дружка и сережка из ушка, сыграю и спою свое, давнишнее. Сама в дни войны сочинила, сама на музыку переложила и пела солдаткам, кои у меня частенько бывали.
Она снова ударила по струнам и запела: