Первый вопрос, заданный нам красными, был таким: «У кого есть часы?» Двое оставшихся в живых офицеров распрощались со своими часами. Четверо раненых были заколоты штыками там, где лежали. Нас погнали по дороге Москва—Ленинград. Опустошение достигало таких масштабов, а трупы убитых русских так густо усеивали землю, что становилось понятно, почему все встречавшиеся нам на пути красные были вдрызг пьяными. Наши конвоиры нет-нет да и сворачивали к толокшимся на обочине группкам выпивающих. Когда мы подошли к реке, двое русских увели капитана на допрос. Оставшимся четверым конвоирам предстояло сопроводить нас в Усть-Ижору и поместить в загон за колючей проволокой. Нам вовсе не хотелось провести ночь под открытым небом. Обсудив это между собой по-испански, мы набросились на них по сигналу. Один удар кулаком по горлу ближайшего ко мне конвоира, и я припустил к торфяному болоту, виляя и низко пригибаясь к земле. Русские открыли беспорядочную пальбу. Мы спрыгнули в старый противотанковый ров и побежали по нему в сторону наших позиций. Нам попадались только спящие русские. Мы опять выскочили на дорогу, и тут услышали:
То, что я испытал несколько дней назад, принизило меня. После того, что я видел и делал, во мне стало меньше человеческого. Боевая слава — это нечто давно отжившее. Личный героизм растворяется в миазмах современной войны, в которой грохочущие машины истребляют и перемалывают. Смельчак, идущий в бой в одиночку, чувствует веяние славы, едва ступив на арену. Я на нее ступил и выжил, но я никогда не чувствовал себя более одиноким. Даже тогда, когда я убежал из дома, я не был таким одиноким, как сейчас. Я никого не знаю, и никто не знает меня. Мне холодно, но изнутри. Я в своем полушубке из волчьего меха и медвежьей шапке — одинокое животное, без стаи, оказавшееся на заснеженной равнине, где горизонт слился с землей и нет ни начала, ни конца. Я устал той усталостью, которая ломает кости, так что единственное мое желание — спать и видеть сны, чистые, как снег, — сны на морозе, который безболезненно унесет меня прочь.
Я не написал ни слова после Красного Бора[84] и теперь, перечитав последние записи, понимаю, почему. Меня принял в свои ряды 14-й резервный батальон, и это дает мне силы снова взяться за перо. Сегодня русские сообщили нам, что итальянцы капитулировали. Они установили плакат, на котором огромными красными буквами было написано:
Я думаю о доме, только у меня его нет. Я хочу одного — вернуться в Испанию и сидеть где-нибудь в сухой и жаркой Андалузии со стаканчиком красного вина. Я решил, что поеду в Севилью, и Севилья станет моим домом.
Нас отвели с передовой в Волосово, за 60 километров от линии фронта. Я думал, что испытаю счастье, большинство
Я просматриваю свои рисунки, и не контуры Ленинграда с куполом Исаакиевского собора и Адмиралтейской иглой, не портреты моих товарищей и русских пленных трогают меня, а зимние пейзажи. Листы белой бумаги с размытыми пятнами изб и сосен. Это абстракция ментального состояния. Замерзшая глушь, где даже конкретность походит на мираж. Я показал один из пейзажей другому ветерану русского фронта. Он довольно долго смотрел на него, и я уж было решил, что он видит в нем то же, что и я, но он вернул мне рисунок со словами: «Тут какой-то чудной волк». Меня это сперва озадачило, а потом рассмешило и впервые с февраля подарило проблеск надежды.
Сегодня я официально распрощался с Легионом после двенадцати лет службы. У меня есть вещевой мешок, сумка с моими книгами и рисунками и достаточно денег, чтобы продержаться год. Я отправляюсь в Андалузию, к осеннему свету, пронзительно голубому небу и сладострастному зною. Я собираюсь целый год заниматься только живописью и посмотрю, что из этого выйдет. Я хочу пить вино и привыкать лениться.
Из-за американской блокады не хватает топлива для общественного транспорта. Мне придется топать до Толедо пешком.