Посреди грохота глобальной защитной реакции очень мало внимания уделяется некоторым наиболее важным вопросам, вызванным феноменом, который, нравится нам это или нет, вряд ли исчезнет в ближайшем будущем. Существуют ли, например, в действительности культуры как отдельные, чистые, защищенные от влияний данности? Нет ли смешения, адюльтера, нечистоты, помеси в самом сердце идеи современности и не обстояло ли дело именно так на протяжении всего полного потрясений столетия? Не ведет ли нас неумолимо идея чистой культуры, требующей немедленного отторжения всякой чужеродной грязи, к апартеиду, к этническим чисткам, к газовым камерам? Или, если посмотреть с другой стороны, имеются ли иные универсалии, помимо интернациональных конгломератов и интересов сверхдержав? И если по какой-то случайности окажется, что существует некая универсальная ценность, которую можно, справедливости ради, назвать «свободой», чьи враги — тирания, ханжество, нетерпимость, фанатизм — являются врагами всех нас; если эта «свобода» в странах Запада распространена более, чем где-либо еще на Земле; и если в мире, существующем здесь и сейчас, а не в какой-нибудь недосягаемой Утопии, власти Соединенных Штатов, — лучший из существующих гарантов этой «свободы», в таком случае не будет ли противодействие распространению американской культуры означать борьбу не с тем врагом?

Договариваясь, против чего протестуем, мы начинаем понимать, за что сражаемся. Андре Мальро[207] верил, что третье тысячелетие должно стать эрой религии[208]. Я бы сказал, пожалуй, что оно должно стать эрой, в которую мы наконец-то перерастем нашу потребность в религии. Однако перестать верить в бога вовсе не означает ни во что не верить. Существуют фундаментальные свободы, за которые нужно бороться, и не стоит предоставлять угнетенных женщин Афганистана их судьбе или обрекать счастливые в своем обрезании страны Африки на то, чтобы «культурой» там называлась тирания. И конечно же, обязанность Америки — не злоупотреблять своим доминирующим положением, а наше право — критиковать подобные злоупотребления, когда они имеют место быть, — например, когда в Судане бомбят ни в чем не повинные фабрики или в Ираке бессмысленно убивают мирных граждан[209]. Но наверное, нам еще необходимо подумать, прежде чем так запросто выносить обвинительный приговор. Нет ничего враждебного нам в сникерсах, бургерах, голубых джинсах и музыкальных клипах. Если молодые люди в Иране требуют теперь проведения рок-концертов, кто мы такие, чтобы критиковать их культурное разложение? Помимо них существуют настоящие тираны, с которыми необходимо бороться. Давайте не будем отвлекаться от цели.

Перев. Е. Королева.<p>Рок-музыка</p>

Апрель 1999 года.

Недавно я спросил у Вацлава Гавела, чем его так восхищает звезда американского рока Лу Рид[210]. Гавел ответил, что переоценить значение рок-музыки для чешского Сопротивления в тот его мрачный период, который начался с Пражской весны и закончился падением коммунизма, просто невозможно. Я начал мысленно рисовать себе картину: лидеры чешского Сопротивления оттягиваются под Velvet Underground, слушая I’m Waiting for the Man, или I’ll Be your Mirror, или All Tomorrow’s Parties, между тем Гавел с серьезным видом добавил: «А откуда вы думаете, взялось название „бархатная революция“?» И, конечно, я решил, что это одна из его убийственных шуточек, но угадал лишь отчасти, потому что шутка обнажила неявную истину, истину, видимо, целого поколения фанатов рок-музыки, для которого идеи рока и революции неразрывно связаны. You say you want a revolution, — посмеивался над нами Джон Леннон. — Well, you know, / We all want to change the world («Вы говорите, что хотите революции. Ну конечно, / Все мы хотим изменить мир»). Через много лет я стал думать, что никакой связи между ними нет и это всего лишь юношеский идеализм. Потому, узнав, что рев и световые эффекты рок-н-ролла вдохновили настоящую революцию, я даже растрогался. Просто пришел в восторг[211].

Перейти на страницу:

Похожие книги