Всеобщая печаль и поклонение соседствовали с гневом. Все требовали смерти убийц Марата, так как многие верили, что Друг народа пал жертвой заговора. «Математически доказано, что чудовище, которому природа придала облик женщины, послано Бюзо, Барбару, Саллем и прочими заговорщиками, скрывшимися в Кане. Эта женщина всего лишь инструмент в руках канских заговорщиков», — заявлял Кутон. На основании строчки из записной книжки, найденной у английского шпиона (Июль 2. Послано Ж. с М. в Кан 60 тысяч ливров), попытались соединить имя Корде с иностранными заговорщиками: ведь Шарлотта прибыла в Париж в июле и, по ее собственному признанию, после убийства собиралась ехать в Англию — если бы, конечно, ей удалось бежать. «Марат стал жертвой аристократов», — безапелляционно судил Эбер, а его «Папаша Дюшен» писал: «О, дьявольщина, Марата больше нет! Рыдай, народ, оплакивай своего лучшего друга, он умер мучеником свободы. Департамент Кальвадос изрыгнул чудовище, под ударами которого пал Друг народа!» Ему вторили пламенные гражданки: «Он пал от руки фурии, руководимой коварными депутатами, которых он разоблачил и которые, не будь Марата, уничтожили бы нашу свободу, а потому Конвент, заботясь о благе народа, исторг их из своего лона!» Член Якобинского клуба гражданин Гиро произнес перед депутатами Конвента прочувствованную речь, сравнив убийцу Марата с исчадием ада: «Чудовище более отвратительное, чем те, что обитают в аду, беги отсюда, беги в пустыню, бреди по острым скалам, по раскаленному песку, не имея ни пищи, ни воды, и пусть для утоления жажды у тебя будет только кровь, а для утоления голода — трупная плоть, которую у тебя станут оспаривать тысячи червей!» На многочисленных собраниях, устраиваемых, чтобы почтить память Марата, санкюлоты говорили: «Раздор поджигал факел гражданской войны во многих департаментах, федерализм, нашедший пристанище в Кальвадосе, поднимал свою омерзительную голову. О, чудовище! Любезный пол, оно приняло твои соблазнительные формы; оно облачилось в твои достоинства; оно позаимствовало у тебя твою трогательную речь. Чудовище, изрыгнутое Каном, Шарлотта Корде, была агентом тех, которые использовали ее, чтобы сократить дни Марата.
Чтобы проникнуть к нему, она воспользовалась предлогом, которым пользуются души чувствительные; она назвалась несчастной, и Друг народа, этот великий человек, счастливый тем, что может оказать услугу, почувствовал, как в нем пробуждается интерес к особе, полагающей себя жертвой несчастий, и он решил распахнуть перед ней двери своего убежища. И в тот момент, когда он надеялся совершить благородный поступок, кинжал этой женщины вонзился ему в грудь. Его кровь фонтаном бьет из раны и стремительно сокращает срок существования его. Убийца смотрит, как жертва его испускает дух, со стоицизмом, достойным варвара, созерцает сию картину и радуется содеянному им страшному преступлению»[97].
Однако гневная риторика проклинающих убийцу Марата нисколько не затрагивала саму Шарлотту. Чудовище — это, скорее, некая метафора, используемая для обозначения зла, исходящего от жирондистов, направивших кинжал Корде в сердце Марата. Гипербола, выражавшая крайнюю ненависть к коварному врагу, политическому противнику. Когда же речь заходила о вполне конкретной девушке, даже ярые сторонники Марата отзывались о ней если не с восхищением, то с удивлением. Приводимые ниже строки вышли из-под пера ночного бродяжника Ретифа де ла Бретона. Завернувшись в длинный, заляпанный грязью плащ и нахлобучив на голову старую широкополую шляпу, Ретиф с наступлением темноты выходил на улицы Парижа смотреть, чем занимаются неугомонные горожане, и слушать, о чем они говорят. Его знали все, а потому не только не трогали, но и с удовольствием заводили с ним беседы обо всем и ни о чем, а бойкое перо Ретифа превращало любую сплетню в занимательный рассказ. Осмотрительный Ретиф редко упоминал имена тех, кто сообщал ему любопытные сведения, поэтому ему рассказывали все без утайки. Его «Ночи Парижа» — это живой голос парижан: мелких лавочников, солдат, прачек, ремесленников, нищих, всех тех, кто, словно оракулу, внимали Марату, а после его смерти осыпали проклятиями его убийц. Ретиф не оправдывал Шарлотту, однако между строк читается его восхищение мужеством нормандской девы, удостоившей Марата «славной смерти»: