Он очнулся от своего темного, золотого сна – смутного, пышного и не слишком правдоподобного, – заслышав громогласный смех кретина Реджинальда, однокашника. Он ведь и вправду поверил в эту пляску света и тени, предметов и жестов, движений и находок, которая в итоге изображала то, что он хотел высказать. Поверил в занавес, который поднимается и опускается, поверил в критические отзывы и похвалы, поверил даже в то, что имеет друзей и врагов. Поверил, что все остальные четко делятся относительно него надвое: мерзавцы справа, приятели слева. Поверил, что земле и миру есть до него дело. Но тут, оказавшись в западне между врожденной кровожадностью благовоспитанной Сесили и приятной, даже веселой пылкостью Реджинальда, он почувствовал вдруг, что его донимает и тормошит нечто иное, нежели он сам, и что ему никак не удается определить: реальность. Реальность хорошего вкуса или ума, абсолюта или любви, которую ему никак не удается точно приложить к тому или другому из этих двух лиц, хоть и близких к нему: одному так резко освещенному, другому такому темному.

«Это театр», – сказал он себе тихо, про себя. Поскольку дошел до такой степени усталости и успеха, когда все, что говорят себе даже про себя, говорят тихо.

Он поднял руку и сделал царственный жест, в общем, надеялся, знал, что тот выглядит царственным, сопроводив его пронзительным свистом, и увидел, как вновь зажегся свет софитов. Театр вновь стал красно-черно-золотым театром. Сесили прекратила свои разглагольствования, и он покорно отвел Реджинальда к подножию сцены и велел ему подняться по ступеням. Реджинальд был загорелым и очень красивым, в немного вульгарном стиле, и, представляя их друг другу, Дик вполне ясно видел, что Сесили уже заметила его. Потом, с легким отвращением к своему произведению, к этим персонажам и театру, хотя и шумящему заранее идеями, атласом, вздохами и даже слезами, Дик нетвердым шагом направился за кулисы, преследуемый издали, как ему показалось, режиссером. Он уже предвидел плоское и скучное, фрейдистское и психологическое истолкование своей пьесы. Короче, противоположное тому, чем она была, а главное, что он хотел бы увидеть на этой последней репетиции. А потому на всякий случай, поскольку инвентарь был при нем, он вошел в туалет и, перетянув руку жгутом, сделал себе в условленный час укол героина.

Через три минуты он вышел оттуда бодрячком и, приятно поколыхавшись за кулисами, вновь с превеликим удовольствием обрел этих чудесных интерпретаторов и своего лучшего оксфордского друга. Вот так, это превосходно. Это, в конце концов, даже идеально. Не надо слишком многого требовать ни от такой заезженной клячи подмостков, как Сесили Б., ни от такого молодого, дикого пса, как он.

<p>Небо Италии</p>

Вечерело. Небо словно умирало между веками Майлса. Жила только белая линия над холмом, защемленная между его ресницами и черной выпуклостью склона.

Майлс вздохнул, протянул руку к столу и взял бутылку коньяка. Это был хороший французский коньяк, золотистый и теплый в горле. Остальные напитки казались Майлсу холодными, и он их избегал. Только этот… Но это был уже четвертый или пятый бокал, и его жена взбунтовалась.

– Майлс! Прошу вас. Вы же пьяны. И не способны держать ракетку. Мы приглашаем Сайместеров сыграть партию, а им придется играть одним. Вы не считаете, что уже достаточно?

Майлс не выпустил бутылку, но закрыл глаза, внезапно устав. Устав до смерти.

– Дорогая Маргарет, – начал он, – если вы допускаете…

Но остановился. Она никогда не допускала, что за эти десять лет, играя в теннис, говоря «хелло», крепко хлопая людей по спине и читая газету в своем клубе, Майлс устал.

– А вот и Сайместеры, – сказала Маргарет. – Пожалуйста, держитесь как следует. В нашем кругу…

Майлс приподнялся на локте и посмотрел на Сайместеров. Он был длинный, худой и красный, по-королевски величавый и ограниченный. Она – мускулистая, ужасающе мускулистая, решил Майлс. Маргарет становилась такой же: жизнь на свежем воздухе, улыбка до ушей, мужской смех и доброе старое товарищество. Он почувствовал отвращение и снова упал в плетеное кресло. В этом уголке Шотландии человеческого только и осталось, что мягкая линия холмов, тепло коньяка да он сам, Майлс. Остальное было – он искал слово пообиднее, – остальное было «организованным». Довольный своим словарным запасом, он бросил взгляд на жену. Потом нехотя заговорил:

– Когда я воевал во Франции и Италии…

Его голос не был нормальным. Он догадывался о взгляде Сайместера, обращенном к нему, угадывал его мысль: «Старина Майлс, бедняга, совсем сдал. Надо бы ему снова заняться поло и бросить свое мерзкое пойло». Это его разозлило, и он продолжил окрепшим голосом:

– На юге Франции и в Италии женщины в теннис не играют. В некоторых кварталах Марселя они стоят на пороге дома и смотрят, как вы проходите. Когда с ними заговариваешь, отвечают, если ошибся адресом: «Проходи».

Это «проходи» прозвучало у него забавно.

– А если не ошибся, говорят: «Заходи».

Перейти на страницу:

Все книги серии MiniboOK

Похожие книги