Вечером следующей пятницы Михаил с неизменной пунктуальностью явился к знакомому дому в центре, решив на этот раз избавить себя от сомнительного удовольствия переговоров с чересчур исполнительным консьержем. Подождать десять минут на весьма условном морозе показалось ему достаточной платой за то, чтобы не чувствовать лишний раз – нет, не унижение, – успокаивал он себя, – но исключительно злость, пока рентгенообразный взгляд мнительного неудачника станет медленно исследовать его с головы до ног. Удивительно, но рабы в этой стране издревле любят хозяев больше, чем соплеменников, – в десятый уже, наверное, раз муссировал он одну и ту же банальную мысль, – и может быть, в этом-то и кроется секрет исключительной успешности любой диктатуры, особенно если последняя заботливо прикрыта религией или данным в угоду современным реалиям, хотя и ограниченным, но всё же правом голоса: трусливого, из-за угла писклявого выкрика, но всё же лучше, чем совсем ничего.
Ему и самому надоедала эта вечная привычка философствовать – вместо того, чтобы предаваться нормальным мужским радостям: крутить головой, следуя глазами за симпатичной бабой, проводить восхищённым, чуть завистливым взглядом дорогую машину с тремя сотнями лошадей под капотом, подумать о том, как хорошо бы на такой вот кобыле, да с такой вот кобылой, – или как там положено думать нормальному самцу, вспоминающему о сексе несколько десятков раз на дню? – и тут же, как бы издеваясь над его одухотворённостью, дверь подъезда отворилась и из неё вышла одна из вчерашних знакомых, но не одна из продажных сельских дурочек, а третья, Даша, с которой он даже успел перекинуться словом, но теперь, стоя боком и не попадая таким образом в спектр её обзора, вдруг стушевавшись, не решился подать голос.
Бёдра качались плавно, небрежно, но элегантно наброшенная шубка ценой в среднестатистическую годовую зарплату, казалось, плыла вместе с хозяйкой по мостовой, доходившие до середины спины русые волосы резвились в отблеске уличных фонарей, и вся фигура её являла собой воплощённую женственность, подобно той, что трепещущую от удовольствия или просто наркотического кайфа обнимал он ещё недавно. Навстречу девушке рванулся с места более чем приличный седан, но вопреки ожидаемому броску услужливого водителя она сама открыла дверцу и привычно грациозно скрылась в просторном салоне. Последнее, что поймал взгляд, были стройные ноги в изящных сапожках, и он с удивлением признал, что даже обувь, оказывается, может источать бешеную сексуальность. Задние стёкла были по-московски наглухо тонированы, и Михаил с неудовольствием отвёл взгляд, которому нечем стало потешиться, да и, кстати, чтобы не выглядеть раскрывшим от восхищения рот зевакой.
Спустя несколько минут подъехал Сергей, по-видимому, спустившийся с ней вместе, но потерявший время, пока забирал машину из подземного гаража, и они покатили собирать урожай пятничных столичных пробок. К счастью, таинственная избушка находилась хотя и далеко, но в западном направлении, вследствие чего дорога, активно эксплуатируемая слугами народа, не слишком пестрела светофорами и в целом представляла собой вполне приличную трассу. Через пятьдесят километров зона ответственности государственных дач закончилась, но вместе с ней упал и пассажиропоток на дорогих машинах, ехать стало совсем легко, и, принуждённо избегая темы женщин, Михаил старался поддерживать разговор вокруг их непосредственной деятельности:
– Интересно, сколько энергии сосредоточено в той не находящей выхода злости, с которой торчащие в пробках рядовые дачники, получившие известные шесть-десять соток от родителей, смотрят на проезжающие по резервной кортежи? Странно, как только у тех двигатель не глохнет, спасибо немецкой основательности, а то остались бы мы чистыми сиротами без начальственного присмотра, не знаю, что и делать бы тогда стали.
– В точку: чем нам с тобой заниматься в таком случае, это вопрос, – не отрываясь от дороги, ответил Сергей, – какая уж там расширенная ответственность, если вокруг сплошная избирательность, и любого бюрократа можно заменить цивилизованным голосованием или сбором подписей.
– А вот это ты зря. Мелко плаваешь, как говорили твои, наверное, предки-дворяне екатерининского времени, когда им пеняли на совсем уж бесчеловечное отношение к подведомственному населению: это же всего лишь повод, чтобы направить в нужное русло скопившуюся невостребованную энергию; не было бы этого, нашлось бы другое: бездуховность, разврат и падение человечества в пропасть, да мало ли что ещё можно придумать, лишь бы привить людям идею.
– Не многовато ли ты на это ставишь?
– Вот не скажи… человек, заражённый идеей, – сам по себе весьма опасный механизм, потому что почти не поддаётся какому-либо внешнему воздействию. Смерть ему не страшна, более того, где-то в глубине души он даже желает её как освобождения. Свобода для него эфемерна, боль кажется незначительной:
блекло всё, что не затрагивает главного, а способно ли что-нибудь дотянуться так глубоко?