— Мичман! Голова у вас забита не тем, чем надо. Делать вам больше нечего! А по службе-то всё у вас в порядке? Сколько у вас цистерн в трюме?
— Шесть, господин капитан второго ранга.
— Как! — заорал вдруг, весь краснея, Букан. — Извольте мне не врать! Своего хозяйства не знаете. В трех соснах заблудились. Пять цистерн с питьевой водой, поняли? Шестая не в исправности. Благоволите выпустить воду и приступить к текущему ремонту.
Я оторопел совершенно. Уж кому-кому, а мне прекрасно было известно, что все мои шесть цистерн находились в безукоризненном состоянии. Что он, с ума сошел, что ли?
Но спорить с начальством не приходится. Я молча приложил руку к козырьку и вышел.
Стоит ли говорить, что эту ночь я провел без сна. Утром, придя в трюм, я не смел поднять глаз на Демушкина. Но потом не выдержал и передал ему весь неутешительный ночной разговор со старшим офицером.
Демушкин сдернул бескозырку и неторопливо перекрестился.
— Ты что? — удивился я.
Он молча поманил меня к крайней цистерне и приподнял крышку. Я увидел на дне скорчившегося в три погибели Мишу. Никогда не забуду его глаз.
— Вот и я тоже… умом прикинул… — прошептал торжественным шепотом за моей спиной боцман.
Не успел я обернуться к нему, как по металлическим ступенькам трапа быстро и отчетливо просыпались знакомые шаги. Мы очутились нос к носу со старшим офицером и судовым врачом. За ними следовал вестовой.
Букан привычным маршрутом обошел всё мое помещение, недовольно фыркнул в сторону Демушкина, указал ему на какую-то недостаточно чисто оттертую деталь. Затем, повернувшись ко мне, спросил отчетливо и суховато:
— Сколько у вас цистерн, мичман?
— Пять! — ответил я без запинки. — Шестая на ремонте.
Врач произвел пробу из всех пяти цистерн.
Букан кивнул удовлетворенно и направился к выходу, увлекая за собой всю свиту. Мы с Демушкиным смотрели ему вслед с непередаваемым чувством.
Осталась последняя ночь. Ранним утром мы должны были подойти к родным берегам. А там… там начиналось самое страшное. Нервы мои были напряжены до предела.
Я забылся сном только на исходе ночи, да и то на самое короткое время. Когда я открыл глаза, было еще темно. И меня удивило то, что мы уже стояли на рейде. Я быстро вскочил и, не теряя ни минуты, поднялся наверх.
У самого трапа меня поджидал Демушкин. По его расплывающемуся в улыбке лицу мне стало понятно, что все наши страхи кончены.
— Спустил еще в потемочках, — доложил он. — Всё в аккурате, ваше благородие!
И будь это не на виду у всех, я крепко пожал бы его широкую грубоватую ладонь.
Несколькими минутами позже у капитанской рубки мне повстречался Букан. Он неторопливо шел прямо на меня. Пушистые усы, примятые береговым ветром, ложились ему на щеки.
— Ну как, мичман, — спросил он хриплым, лающим голосом, впрочем, чуть тише обычного, — сколько у вас цистерн в трюме?
— Пять, господин капитан второго ранга! — ответил я с безотчетной привычной лихостью, думая о своем.
Букан пристально вгляделся в мое лицо и сразу же расцвел неожиданной мохнатой улыбкой.
— Эх, опять вы путаете, мичман. Нехорошо! Ей-богу, нехорошо. Шесть, прошу запомнить. Шестую починили на рейде своими средствами. Объявляю вам благодарность за своевременно принятые меры. Ну, как вы спали сегодня? — добавил он, помолчав с минуту. — Вид у вас неважный. Да и меня ломал ревматизм, будь ему неладно. Идите-ка, отдохните часок-другой перед вахтой… Да, если будете писать в Кронштадт, передайте мое почтение вашей матушке, хотя я и не имею чести быть с нею знакомым.
И милостиво протянул мне свою волосатую тяжелую руку.
Иван Афанасьевич
За последние два десятилетия каждый, кто входил в рукописное отделение Публичной библиотеки, неизменно видел за маленьким столиком у двери как бы обросшего мхом старика. Его очень живые и внимательные глаза были скрыты под густым колючим кустарником сердито насупленных бровей. Он терпеливо выслушивал просьбы посетителей и неторопливо направлялся к нужной полке. Ни одно, самое необычное требование не могло смутить его спокойствия. Тысячи рукописей были аккуратно разложены в его невероятной памяти. Он знал, как никто, богатейшие рукописные фонды. С отдаленных исторических времен занимал он свое место, пережил не одну смену директоров и читательских поколений, а сам оставался всё таким же молчаливым, суховатым хранителем пожелтевших листов и фолиантов, исписанных людьми, которых уже давно нет на свете.
В страшную зиму блокады сорок первого — сорок второго года, когда ученые сидели за столиками в шубах и шапках, согревая собственным дыханием коченеющие пальцы, старик всё так же дежурил на своем месте и по первому требованию отправлялся в самые темные и холодные закоулки подвалов в поисках нужного материала. Вопросом чести считал он возможность помочь научной и литературной работе, ни на минуту не угасавшей в городе, лишенном света, тепла, воды, содрогающемся от взрывов тяжелых вражеских снарядов.