Под тяжестью дум отец совсем одряхлел. Терзался и я, не в силах принести ему утешение. Ведь бросить стихи уже не мог: пусть бы даже боги воспротивились и поэзии, и мне — против них бы пошел!.. После скандальных слухов помышлять о сенате смешно и глупо, а еще глупей возвращаться на круги своя — вновь стать пугалом в суде или в тюрьме… Чем же непутевому сыну утешить мягкосердечного отца?
Недолго думая, я женился во второй раз.
Но и со второй женой не познал я любви настоящей, хотя она была полной противоположностью первой.
Красота ее была не вызывающей, не яркой (тут больше подходит слово «прелесть»). Будто не римлянка вовсе, бледна, молчалива, светло-голубые глаза всегда чуть в испуге, а тело — не женщины, девочки почти. Да она и в самом деле была намного моложе меня.
Как раз потому, быть может, и увлекся я азартной затеей: разжечь в ней страсть, из такой вот пугливой молчуньи сделать жадную до любовных утех женщину.
Уж так я устроен: всегда сильней влечет меня то, что, казалось бы, недостижимо.
Новая жена поначалу любила стихи мои куда больше, чем меня самого. Да, и при моих появлениях взгляд ее светился чуть ли не детской радостью, но совсем по-иному сияли ее небесного цвета глаза, когда она слушала мои стихи: могучим тайным жаром, пока не смеющим вырваться наружу, порождено было это сияние.
Вот и решил я помочь ему вырваться…
В то время я как раз завершал свою первую трагедию — «Медею». (Теперь-то она точно станет единственной, последней!.. Если, конечно, не считать трагедию моей жизни…) Испытав после измены первой жены нечто вроде ревности, я, благодаря своему неуемному воображению и способности к перевоплощению, верней, к вживанию в иную натуру, в чужую судьбу, сумел, кажется, передать в «Медее» весь накал страстей, а отточенное на «Любовных элегиях» мастерство — хвала Аполлону! — не изменило мне и на этот раз.
Я чувствовал себя чуть ли не триумфатором, видя, как юная жена принимает мои строки, полнился уверенностью, что «Медея» не только вернет мне славу, размытую гадкими слушками, но и преумножит ее, заткнутся, наконец, те, кто хулит меня за легкомысленность… Я ликовал!.. Но и ревновал жену — по-настоящему уже! — к моим же стихам.
Доведя ее читкой своей почти до исступления, я вдруг отшвыривал вощеные таблички или свитки, будто были они всего лишь складскими либо риторскими записями, сграбастывал жену, тащил ее к ложу и пытался высечь хоть искру плотской страсти из прохладно-ласковой покорности.
Она позволяла мне делать с собой что угодно, с первой же ночи не испытывала ни малейшей застенчивости передо мной, старалась всегда угодить, познав мою тягу к разнообразию, радовалась, в ладошки хлопала, доставив мне удовольствие, а когда я спрашивал: «Тебе-то хорошо, сладко?» — слишком уж усердно кивала головой, и видел я, понимал, что эта наша крайняя близость не более мила ей, чем, к примеру, общение со мной за обедом, когда подкидывает она мне самые лакомые кусочки, и уж куда менее радостна, чем близость за чтением стихов.
Такая безответность жены все более разжигала мою страсть. Вот тогда я был близок к тому, чтобы полюбить по-настоящему; но не полюбил, а только азартно вознамерился во что бы то ни стало обучить ее науке любви.
О, боги всемогущие, как часто мы, смертные, учим других тому, о чем сами не имеем ни малейшего представления!..
Чем менее удавалось мне преподать жене «науку любви», тем более разжигалась моя страсть. До того дошло, что при крайней близости нашей стал я испытывать вдохновение не меньшее, чем при сочинении стихов на берегу Тибра, под статуей Приапа, а однажды даже взмолился вслух привычным для меня сочетанием гекзаметра и пентаметра:
Эта рожденная страстью и ревностью мольба на грани отчаяния свершила в ту ночь чудо: «разымающий трепет Венеры» пронзил вдруг точеное тело моей жены. Вскрикнув счастливо и пронзительно, она лишилась чувств. Я испугался не на шутку, тормошил ее, смачивал виски виноградным уксусом, хотел уж было кликнуть слуг, но жена очнулась.
— Что это было со мной, что?.. — едва шевеля пересохшими губами, спросила она.
— Ты постигла науку любви, — ответил я, себе еще не веря.
— Еще хочу постигать! — жарким шепотом воскликнула моя прелестница.
Вот с той-то поры я и забросил уже почти завершенную «Медею», как раз тогда начал сочинять принесшую мне лишь горе «Науку любви», многие строки из которой родились на смятом ложе сладострастия.