— Ну и не тороплюсь, твое какое дело? — отрезал я, привешивая над кроватью фотографию Ромашки в самодельной берестяной рамке.
Натали расцвела, будто я ей приятность какую сказал.
— Да мое дело уже моль съела!.. — и поспешила вон из комнаты, торопясь, видать, растрезвонить всем химулькам новость обо мне.
И хоть не услыхал я ни одного упрека от Елены, а вовсе не почувствовал облегчения от того, что все так благополучно разрешилось, не было ни сцен, ни слез. Напротив, ощутил себя вдруг уязвленным. Обманутым. Брошенным.
Вот как легко, оказывается, расставаться со мной!
Очень скоро смурными думами о Елене почти совсем вытеснились воспоминания о Ромашке. Меня бесила показная невозмутимость Елены, я пытался поймать ее взгляд на лекциях, но она, казалось, целиком была поглощена конспектами. На регулярные групповые пирушки она теперь не являлась, уходя то в библиотеку, то в театр, а то и вовсе, по слухам, в церковь. Я напивался, кричал, что Ленка зубрилка, монашка, что чересчур задается, не считая себя ровней другим.
Уязвленное самолюбие кричало во мне. Ощущение утраты не давало покоя.
Однажды в погожее сентябрьское утро вся наша группа выбралась за город на «пикник у обочины». Я втайне ликовал, что Елена на этот раз не откололась от «спаянного и споенного» коллектива. Просветлела хмарь и в глазах Иванова, хотя после многочисленных завалов в минувшей сессии ходил он уже в кандидатах на отчисление. Видать, опять заронила надежда шебутной лучик в душу полукровного болгарина.
Да в то погожее утро опередил я его, недотепу. Как только углядел, что Елена отделилась от шумной компании, подалась с поляны в чащу, не мешкая, направился за ней.
Я нашел ее за лесополосой, где выстроенные в ряды сосны заканчивались и шли неупорядоченные заросли берез, осин, рябин и ракит. Елена с неведомой целью, а может, и вовсе без нее, собирала оборванные осенним ветром листья. Эта картина так щемяще напомнила далекое детство: зябкое осеннее утро, яркие листья, разбросанные вокруг, маленькая, но уже ощущаемая родной соседка Светланка, собирающая эти пестрые лоскутки сентября…
Я тихо подошел. Из-за шума ветра в ветвях Елена этого не слышала, и, как когда-то в детстве было со Светланкой, мы потянулись за одним листком. Она вздрогнула, когда соприкоснулись наши руки, испуганно вскочила, и почудились мне просверки радости во мгле карих ее глаз.
От краткого и кроткого соприкосновения наших рук полыхнула во мне зарницей нежность, но сказал вовсе не то, что хотел сказать, захотелось романтизировать ситуацию:
— Знаешь, порой чувства, как эти листья: чем тепла меньше, тем ярче они… — сказал и протянул ей подобранный листок.
В глазах Елены, в тихих омутах грусти, всколыхнутых недавним испугом, вдруг вынырнули такие знакомые чертики.
— Ага, зарифмуй скорей, пока чувства, как листья, не опали! — и, не принимая моего листка, подбросила вверх остальные, только что собранные; и недолго кружились они, ярко промелькнув в падении. — Опадут и трухой станут!
Я поймал ее за руку.
— Думаешь, мне не больно, что приношу боль?
Глаза Елены насмешливо сузились.
— С Костей бы я поговорила, а с Печориным — никакого желания!
Высвободив руку, развернулась и пошла без оглядки. Я смотрел вслед и чуял, что мне действительно, без всякого позерства, больно…
Когда Елена скрылась уже в багряно-охристом полыхании перелеска, вепрем из зарослей выскочил на меня Иванов.
— Где она, говори!.. Я голос ее слышал!..
Не люблю я, когда меня за грудки хватают, чуть было в морду не дал, но, пересилив себя, махнул в направлении чуть ли не перпендикулярном тому, куда подалась Елена.
— Туда поспешай мелкими скачками, догоняй, может, Дубровским назовет.
Иванов, отцепившись от меня, ломанулся в чащу. А я побрел назад, к шумному табору одногруппников, с одним желанием: напиться!..
Потом лежал под старой березой, размешивающей небесную синь патлатой желтой кроной, соря при этом ледащей листвой. Листья падали мне на волосы, на лоб, на грудь, а я не шевелился, думая хмельно: пусть занесет меня этими золотыми ошметками, чтоб никто-никто не нашел.
Парни затеяли гонять футбол, девчонки болели, но среди азартного ора, тонизированного спиртным, не слышал я голосов ни Иванова, ни Елены.
«Неужто он ее все-таки разыскал?»
Мысли мои мельтешили, как облетающая с высоты листва: «Лист летит и радуется: свобода, наконец, сам по себе живу!.. Опадет и трухой станет… Итог любой радости — труха… Любой жизни финал — труха… Чего мельтешим, мечемся?.. Недаром Лермонтова озарило: «Я б хотел забыться и заснуть…» Ленка бы мои сравнения опять высмеяла… Черт, да где же она, почему не возвращается?.. Часа три, наверно, прошло… Хрен тут заснешь, забудешься, как же!..»
Возвращались в общагу, так и не дождавшись Елену и Иванова, покричав усердно им. Впрочем, никто не запаниковал: найдутся, не маленькие, да и город совсем рядом, гул машин на Иркутском тракте черт-те откуда слышен. Лишь у меня на душе скребли кошки: а что если они давно нашлись, давно вместе?..