Барышев развернулся вправо с набором высоты, несколько секунд истребитель летел на спине, потом он выпрямил его. И снова разворот: с земли его наводили точно. Закончив второй разворот, он опять увидел самолет впереди — чуть ниже и правее себя. Для того чтобы заставить нарушителя садиться на ближнем аэродроме, как теперь Барышев понял замысел наведения, он сейчас должен заставить его довернуть на десять градусов вправо — посадка будет прямо по курсу. Только снижение должно быть интенсивнее.
Говорили они в крохотной кухоньке, глухими голосами. Светлана со Светкой сидели на завалинке рядом с окошками.
И все же чувство удали и ощущение удачи не покинули Волкова. Он только намертво стиснул челюсти. И сам не замечал этого, и только потом, уже на земле, спустя сутки, с трудом раскрывал рот, а мускулы рук и спины болели так, как когда-то в училище на первом курсе, после первого в жизни марш-броска. Но это было немного спустя, а в тот момент он повел свою облегченную, но все еще тяжелую машину на третий заход.
Но второй немец зажег самолет. И он, почти с пустыми баками, загорелся весело, потрескивая, точно только и ждал огня.
Эта ночь, когда по городу дежурила клиника, выдалась бурной. Часа в три привезли еще одного больного. Вернее, сразу двух — оба с ранением грудной клетки. Одно — огнестрельное. Мальчишка лет семнадцати отправился с приятелями на охоту. На три человека у них было два ружья. Оба взяли тайком у родителей. Всего-то у них было четыре патрона, из них один заряженный на зверя жаканом. Он-то и выстрелил, когда грузили поклажу в лодку. Пуля раскроила лопатку, разворотила правое легкое и осталась под грудиной.
— Ты, конечно, сказала глупость. Но я поступила бы так же. Ты сильная, Ольга. Знаешь, чем дорога жизнь? Мукой! Я сегодня счастлива. Но я измучилась сама и измучила всех, кто близок мне. И тебя в том числе… Нет, я поступила бы так же. А быть может, я не смогла бы… Ты сильная, Оля, — повторила она.
Курашев отозвался не сразу, помедлил мгновение. И только потом сказал неторопливо:
А этот город лежал на каменно-солнечном плато как на ладони. И окна и стены домов, обращенных к океану, были затянуты целлофаном.
Только на заданной высоте, когда Барышев вывел машину в горизонтальный полет, звездами проглянуло небо.
И вдруг Артемьев сказал, отводя наконец глаза от лица Волкова:
— Моя просека. Меня теперь «лесорубом» зовут. Тоже ночью и тоже приборы — все до единого. Кроме радио. Меня отправляли на высоту, а я… Ты думаешь — машину спасал? Эту рухлядь? Хрена с два… Я… Я тебе первому скажу. Скажу тебе только потому, что ты… Вот сегодня, только что… На моих собственных… Я скажу — испугался. Я бы не вывел ее в кромешной тьме в кабине на высоту, а землю я еще видел. Думал, что вижу, и думал, что сяду… Вот сел — в госпиталь, на растяжки, на восемь месяцев… А теперь — ПН. Пункт наведения… Давай выпьем, капитан!..
— Видели, товарищ майор? Вот как надо осваивать технику. Во второй полет он покажет.
— А твоего парня я возьму к себе, если он захочет.
— Стой-ка, парень! Вроде бы девчонка… — сказала она шоферу.
Не было чувства оторванности от мира и от людей. На шоссе никто не шарахался при виде их строя в сторону, ни на одном лице Кулик не заметил особого любопытства или брезгливости. Люди спокойно пережидали, пока они пройдут мимо, чтобы пересечь шоссе. А подъемы, отбои, взыскания и прочее для Кулика трудностей не составляли. Да и сам барак с его порядками, с его двухэтажными койками напоминал общежитие.
— Просто скажи мне все. Все-все, что ты подумала — о нем, обо мне, о нас…
— С этой минуты вы в строю, капитан.
Вовка не ответил. Тогда она подняла голову и посмотрела на него. Щемяще хороша была она — и это ее бледное, залитое светлыми слезами лицо, и белый воротничок кофточки на тонком и беззащитном горле — все было адресовано ему, все было для него — и навсегда. Наверное, в жизни каждого человека бывают такие мгновения, когда будущее открывается до самой своей бесконечности. И Володька почувствовал, что он готов заплакать, что он плачет, слезы сами собой текут по его лицу, и ему не стыдно этого.
— В моей жизни, — сказал Барышев тихо Чаркессу, — был один человек. Он сказал, что летать одному нельзя. А я летал один, даже в двухместной машине. И теперь все начинается сначала…
Почему-то ему особенно помнилось время накануне встречи со Светланой. Он летал над пустыней в знойном безоблачном небе, где солнце было таким яростным, что даже на высоте десяти тысяч метров жгло через плекс фонаря лицо и припекало колени, — словно кто-то наводил на кабину зайчик через увеличительное стекло. И все здесь пересыхало от недостатка воды. И сама душа, казалось, запеклась и потрескалась. В душе оставалось лишь место для того памятного грозового ливня на давнем и дальнем берегу.
— Счастливого пути и скорейшего возвращения. Поздравляю с назначением.
Она сказала немного виновато, немного растерянно: