— Я слишком уважаю человечество, чтобы бояться будущей войны.
Во время войны я его не видел. Встретил только после возвращения в Ленинград. Зощенко похудел, выглядел нездоровым. Теперь он увлекался драматургией. Две его, по-моему не очень удачные, комедии шли тогда на сцене. Меня он считал специалистом в этой области и задавал вопросы, которые мне казались странными и удивительными:
— Сколько действующих лиц должно быть в комедии? Сколько женских и мужских персонажей? А сколько актов, по-вашему, лучше: три или четыре?
— Я удивляюсь, Михаил Михайлович. Вы же не спросите, сколько действующих лиц должно быть в рассказе, сколько листов в повести.
— Тут другое дело, тут совсем другое дело. В драматургии есть свои законы, они установлены от века, с ними необходимо считаться. Нельзя писать как захочется. Эти твердые правила меня и прельщают. Но оттого так трудно и так ответственно овладеть этим жанром. Я заметил, что режиссеры, когда в их руки попадает новая пьеса, прежде всего смотрят — сколько действующих лиц, сколько актов, когда меняется место действия. Это не случайно. Вы сумеете это объяснить?
Я пытался объяснить, но говорил вещи достаточно трафаретные — что, мол, и в драматическом жанре возможны разные приемы, разное количество актов и действующих лиц. Он меня перебил довольно резко:
— Я это знаю сам!
Вообще я его теперь не узнавал. Он стал взвинченным, нервным, иногда резко говорил с людьми. Когда на заседании секции прозы критиковали его последние вещи, он возражал сердито и казался очень обиженным. Стояла весна 1946 года…
Я встретил его в Москве в декабре 1950 года. Я был вызван тогда к Фадееву, оказалось, что вызван к нему и Зощенко.
Я встретил его в гостинице, когда он только что приехал. Он очень испугался, когда узнал, что я живу в общем номере. Я уверил его, что ему дадут отдельный, что я сам отказался от такой чести. Казалось, теперь он избегал и боялся людей.
Фадеев отнесся к нему внимательно, был заинтересован его судьбой. В моем присутствии Александр Александрович убеждал по телефону товарищей (я постеснялся спросить, с кем он говорил) обязательно печатать Зощенко.
— Это наш партийный долг, — говорил он. — Мы должны сделать так, чтобы Зощенко остался в литературе.
В Ленинграде затем я долго не видел Михаила Михайловича, потом случайно встретил его в Сестрорецке, где он в то время жил и зимой и летом (семья его оставалась в Ленинграде). Я навестил его. Жил он в небольшой комнате в странном маленьком деревянном домике с цветными стеклами. Соседи не знали, кто живет рядом с ними. Он просил меня не проговориться.
— Мне нравится эта избушка на курьих ножках, — сказал он мне, — в прошлом это, по-видимому, была дача какого-то чудака.
Литературных тем он теперь сознательно избегал, интересовался медициной, особенно медициной народной — травами.
— Вы обязательно попробуйте это, — говорил он, а сам заметно угасал.
Через несколько месяцев я его вновь встретил в том же Сестрорецке. Он выглядел более бодро, очень интересовался переводами финских писателей.
— Трудный язык, — говорил он. — Пытался учиться, овладел только внешними формами. Приходится прибегать к содействию подстрочника, чего я не люблю и никогда не любил.
Когда Михаил Михайлович умер, я был далеко от Ленинграда.
Потом я не раз стоял на маленьком сестрорецком кладбище, у железнодорожной насыпи, где могила Зощенко. На могиле всегда были свежие цветы.
КУЗЕНЫ
Было это давным-давно, осенью 1915 года. Поступал я тогда в Московский университет на юридический факультет. Там, в канцелярии университета, я познакомился с двумя приятными молодыми людьми. Скоро я подружился с ними. Они были в ту пору очень похожи друг на друга. Их все считали родными братьями, но оказалось, что это кузены, они даже приехали в Москву из разных городов. Но студенты их называли «братья Шварцы».
Старший из них, Тоня, был общительным, всегда каким-то радостным. Его любили. Он становился центром любого студенческого кружка. Говорил очень красиво. Был у него приятный бархатный голос. Он любил рассуждать о жизни, об общественных задачах и особенно о философии. Он считал себя философом.
Не раз выступал он на семинаре профессора Вышеславцева по философии права. После его выступлений, случалось, раздавались аплодисменты, что совсем не было принято в стенах университета, особенно того времени. Впрочем, не чужд он был и искусству. Я помню его доклад в студенческом эстетическом кружке «Магические нити творчества Гофмана». Он тогда увлекался знаменитым немецким романтиком, у нас еще сравнительно малоизвестным. Но особенно серьезно он занимался философией и теорией права.
Читал он очень много не только по-русски, но и на французском и немецком языках, которыми свободно владел.
Преподаватели высоко оценивали его способности. Один молодой приват-доцент сказал, что Тоня в будущем станет выдающимся ученым. Он был еще только на втором курсе, но все были уверены, что его оставят при университете, неизвестно только, по какому предмету — по философии или по теории права.