Пятым мая того же года датируется заявление Шукшина с просьбой принять его в Творческое объединение в качестве режиссера-постановщика: «…привлекает возможность работы над сценариями, посвященными нашей современности». Сурин это заявление поддержал и обратился к заместителю министра культуры СССР Данилову с просьбой дать указание отделу кадров Министерства культуры СССР направить выпускника режиссерского факультета ВГИКа тов. Шукшина на киностудию «Мосфильм» для зачисления его в штат. В поддержку Шукшина выступили члены объединения («для режиссера Шукшина уже подготовляется сценарий на актуальную тему о коллективе рыболовов Байкала, борющихся за звание бригады коммунистического труда») и среди них — Юрий Бондарев, но все упиралось в проклятую прописку, в квартирный вопрос, который силами кино решить было невозможно.
Я ЛЮБЛЮ В ТЕБЕ, ЧТО ТЫ РУССКАЯ
Это был вообще очень трудный, страшный для Шукшина и его ближних 1961 год. 16 ноября скоропостижно скончался от менингита зять Василия Макаровича, муж сестры Натальи, ветеринарный врач Александр Михайлович Зиновьев. Шукшин приезжал на похороны, и история о том, как тело Александра Михайловича везли из больницы в Сростки, как переезжали через тонкий, неокрепший лед Бии, где уже убрали понтонный мост, отразилась в рассказе «Хахаль», герой которого говорит об умершем родственнике: «Хороший мужик был, зять-то. Жалко. Тридцать три года всего было. Двое детей остались».
Сохранилось письмо, которое Шукшин послал сестре Наталье через сорок дней после смерти Александра Михайловича, и, пожалуй, здесь Василий Макарович впервые в переписке с сестрой изменил своему обещанию ничего о себе не рассказывать, так что для понимания его личности это исповедальное, «расшифрованное» письмо важно, как никакое другое:
«Милый ты мой человек! Таля, как глубоко содрогнулось мое сердце твоим горем, как неповторимо я почуял дыхание смерти. Я глубоко и сразу понял вдруг, что смерть — это дело всех нас. То ли жизнь глупа, то ли мы еще не совсем поняли ее истинного смысла — горько.
Где спасение, где обеспечение, где забвение?
Знаешь, в древней Спарте был такой закон: на скорбь по умершим отводилось около сорока дней. Сорок дней человек имел право горевать — плакать, рвать на себе волосы. Но в сорок первый день он не имел права горевать.
Живые должны жить. Ведь это правда: мертвых на земле больше, чем живых. И если нам подчиниться закону мертвых, то надо складывать руки и спокойно уходить из жизни. Но живые диктуют нам свой закон —
Таленька, я помню наше детство до мелочей, в особенности его вспомнил в дни твоего горя.
Таленька, родной мой единственный человек! Таленька, я люблю в
Родная моя, я тоже не всегда прав, меня тоже носит по земле, я тоже еще не нашел покоя.
Я позавидовал было Козлову (сростинский земляк.
Но меня грызет какой-то другой червь.
Таленька, я не верю ни во что — и верю во все. Верю в народ. Посмотри на нашу маму, посмотри на тетю Нюру Козлову — это народ с большой буквы.
Все остальное — мишура. Суета сует.
Мы все где-то ищем спасения. Твое спасение в детях.
Мне — в славе. Я ее, славу, упорно добиваюсь. Я добьюсь ее, если не умру раньше.
Родные вы мои. Скоро у меня будут деньги (тьфу! тьфу! тьфу!) — я думаю, что мы заживем в одном смысле хорошо, а в другом…
А в другом — все в твоем сердце: сумеет — вынесет, не сумеет — крах.
Признаюсь тебе: я завидовал Саше. Я хочу, чтобы меня тоже похоронили на нашей горе и чтоб вид оттуда открывался широкий и красивый. Я, мне помнится, говорил тебе об этом, что “у Саши хорошее место, что от него открывается богатейший вид”, но, видимо, ты была не в том состоянии, чтобы понять это и оценить. Я же, грешным делом, очень задумался.
Я хочу, чтобы меня похоронили также по-русски, с отпеванием, с причитаниями — и чтоб была жива моя мама и ты с ребятишками.
Сколько я передумал за все это время. А сейчас <сел> писать рассказы — вижу — не то. Не могу уж радоваться… скорбное просится с языка, ну а у нас скорбное не в почете.
Напиши мне, родная моя, напиши подробно.
Читай, что ни попадется.
Лучшие — умные книжки.
Толстого Льва.
Таленька, поцелуй за меня ребятишек. Береги здоровье — оно уже не твое, а их…»