Верстка, таким образом, шла без него. И вот, когда я перечитала один рассказ (сейчас, к сожалению глубокому, не вспомню, какой), то почувствовала, что эмоционально он кончился на две фразы раньше, чем это было. Что фразы эти последние так мешают, так нависают над рассказом… А Шукшина нет. И как быть — непонятно. Прикидывала то так, то этак, а в последнюю секунду перед сдачей что-то повело моей рукой, и я их все-таки вычеркнула, не удержалась. Неужели он меня не поймет… Ведь во время редактирования все бывало так легко. Но сверлило в душе от этих фраз, так как я нарушила твердую для себя заповедь: без автора ни на шаг.

Вышел номер, я опять вспомнила о конце, и опять что-то заныло внутри. И вот однажды я вышла в наш коридор и за поворотом прямо столкнулась с Васей Шукшиным. Было темновато, и лицо его при его росте и моей близорукости я видела неотчетливо.

— Кто конец сократил? — спросил он после первых слов.

Ответила мужественно, что я.

А он, оказывается, собрался хвалить.

— Здорово, здорово, — запомнилось мне его слово.

И стал объяснять, почему. Это вместо того, чтобы я объясняла ему. Как будто мы местами поменялись. И очень толково мне все объяснил. А мне так неловко было от его слов, что даже в комнату забыла его пригласить, так и стояли в коридоре друг против друга».

Все хорошо, живо в этой сцене, но почему-то возникает ощущение: шифровался неотчетливый Макарыч, сыграл без грима в благодарного, покладистого автора, не захотел огорчать добрую близорукую Асю Самойловну, а что подумал, Бог весть, и если бы не она, а кто-то другой посмел лезть в его текст, повел бы себя совсем иначе — достаточно прочесть воспоминания члена редколлегии журнала «Сибирские огни» Л. А. Чикина о том, как суров умел быть и как бился за свои фразы Шукшин и как не любил никакой редактуры и редакторов («Редактор — это как капризная шлюха: сегодня она позволяет, завтра вдруг заявит: “Не могу”. Почему? Никто не знает, и она сама. Впрочем, редактор-то знает. Но его роль не возвышается над капризом проститутки», — отмечал он в рабочих записях), вообще не терпел вмешательства в свои тексты даже с самыми благими намерениями.

Или вот очень характерный документ — письмо Шукшина главному редактору «Сибирских огней» Н. Н. Яновскому в связи с готовящейся публикацией «Любавиных»:

«Дорогой Николай Николаевич!

Я еще раз прочел рукопись (с замечаниями) и еще раз (честно, много-много раз) рецензии на рукопись и понял: мы каши не сварим. Надо быть мужественными (стараться, по крайней мере). Я признаю, что довольно легкомысленно и несерьезно кивал Вам головой в знак согласия. А когда подумал один — нет, не согласен. Кроме одного — времени. (Время — да! — как говорит Иванов.)

Меня особенно возмутил т. Высоцкий (я его тоже возмутил). Так прямо и махает красным карандашом — хошь не хошь — клони грешную голову <…> Он у меня хочет отнять то, что я прожил, то, что слышал, слушал, впитал и т. д. Я не в обиде, я просто хочу сказать, что так не размахивают красным карандашом. Да еще и безосновательно.

Я готов спорить с Вами, т. Высоцкий, по любому “пункту” Ваших замечаний, но это уже не будет касаться романа. Вы тоже — о времени? Согласен. Да. А еще о чем?.. О ком? Что, не важно, что ли? А то ведь пошли — “сапоги не дегтярят в избе”, “обрезов не бывало из дробовых ружей”… — да все с таким несокрушимым обвалом, что уж тут — ну и бог с вами! А я знаю, что так было. Знаю, вот и все.

Озадачила меня рецензия Л. Чикина. “При большой работе…” Сколько? Лет пятнадцать? Простите меня, Леонид, это пугает смертных. Я хожу и думаю: сколько мне осталось? И неужели это действительно так важно, что в деревне (нам с Вами двоим известно) живут еще люди с фамилиями из романа? Ну? И что? Смею тебя уверить: они наши книжки не читают, ибо им часто и часто — неинтересно. Господи, когда же мы почувствуем, что ведь это нужно — чтоб нас читали.

Как будто трудно исправить некоторые неточности в смысле времени — раз плюнуть! Но ведь тут и одно и другое — и “стиль”, и “фамилии” — да все: карандаш! Увольте. Простите.

Николай Николаевич! Прошу наш договор перечеркнуть, — я в тех размерах исправления, какие предлагает редакция, <делать> не согласен. Смалодушничал, простите, — согласился. Не надо всего этого. Я начну исправлять — угодничать: кому это надо?

Простите, ребята, что морочил вам голову. Простите, правда, — мне, поверьте, не очень уж легко».

Какая уж тут стеснительность?! Какая застенчивость? Начинающий автор, который по идее должен был бы каяться и принимать с благодарностью все замечания старших товарищей, согласившихся взять его роман после того, как тот был отвергнут другим журналом, вел себя с такой же «наглостью», с какой когда-то никому не известный драматург Михаил Булгаков ставил ультиматумы руководству Московского Художественного театра, когда там обстригали пьесу «Дни Турбиных» (хотя как ни куражился, ее все равно обстригли, но лицо сохранил).

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже