— В сапогах! — усмехнулся тот, о ком пишу и тоскую. Так или приблизительно так кричала я ему в ответ:
— Он в сапогах, потому что тогда работал в саду! И я видела его в сапогах, потому что была осень, было непролазно грязно в той местности! А ты…
А он, может быть, и тогда уже постиг и любил Поэта, просто меня дразнил, отстаивая своевольную умственную независимость от обязательных пристрастий, но одного-то он наверняка никогда не постиг: нехитрого знания большинства людей о существовании обувных магазинов или других способов обзаводиться обувью и прочим вздором вещей.
И все же — в один погожий день он по моему наущению был заманен в ловушку, где вручили ему сверток со вздором вещей: ну, костюм, туфли, рубашки… Как не хотел! А все же я потом посмотрела ему вслед: он шел по Садовому кольцу (по улице Чайковского), легкой подошвой принимая привет апрельского московского асфальта…
Вот и все о бедных сапогах, закрываю скобки.
Да, о домах, куда хаживали мы вместе в гости, — ничего из этого не получилось. Поэтому чаще мы заходили в те места, в которые, знаете ли, скорее забегают, чем заходят. В одном из таких непритязательных мест на проспекте Мира я заслужила его похвалу, если не хвалу — за то, что мне было там хорошо, ловко, сподручно и с собеседниками я с легкостью ладила. Много таких мест обошли мы: они как бы посредине находились между его и моими родными местами. В окне висела любезная мне синева московских зимних сумерек, он смягчился и говорил, что мне надо поехать в деревню, что непременно полюблю людей, которые там живут (а я их-то и люблю!), и что какие там в подполе крепкие, холодные огурцы (а я их-то и вожделею!), что все это выше и чище поэтической интеллигентской зауми, которую я чту (о, какие были ужасные ссоры!).
Многие люди помнят пылкость и свирепость наших пререканий. Ни эти люди, ни я, ни вы — никто теперь не может сказать в точности: что мы делили, из-за чего бранились? Ну, например, я говорила: всякий человек рожден в малом и точном месте родины, в доме, в районе, в местности, взлелеявшей его нрав и речь, но художественно он существует — всеземно, всемирно, обратив ум и душу раструбом ко всему, что есть, что было у человечества. Но ведь так и был рожден, так и был и так сбылся на белом свете…»
Белла Ахатовна писала эти строки уже после смерти Василия Макаровича, и ее можно педантично подловить на некоторых неточностях, сознательных или нет, можно предположить, что этих разговоров не было или они были не совсем такими, что поэт многого недоговаривает и вообще такого вот Шукшина она сочинила, как стихотворение в прозе. Можно вспомнить и довольно язвительную реплику Лидии Николаевны Федосеевой, что Ахмадулина водила Шукшина по московским интеллигентским домам как сибирского медведя, или сослаться на свидетельство Анатолия Заболоцкого о том, что в дальнейшем Шукшин Ахмадулину избегал («Часто в ЦДЛ встречалась Ахмадулина, и как ни норовил он обойти ее стороной, она громко звала издали: “Вася!” — и настигала его. Он был вежлив, стоял перед ней скованно, как ученик, но в следующий раз, едва она появлялась, вставал: “Пойдем скорее тем выходом! Белла, — говорил он, — это цветок, пробивший асфальт. На большее ее не хватит”)… Однако нет сомнения в том, что их дружба, сколь бы коротка и странна она ни была, сделалась чудом в жизни каждого и прекрасные черты обоих без нее были бы неполными.
БРОСАЙ КИНОШКУ, ТЫ ЖЕ ПИСАТЕЛЬ
Замечательный, хотя и совсем другой образ Шукшина этой поры можно найти в воспоминаниях и письмах Василия Белова — убежденного антагониста того круга, к которому Белла Ахатовна принадлежала или, точнее, который принадлежал ей, и в разнообразии и пестроте общения, невозможных ни для кого из писателей-деревенщиков, также сказалась размашистая шукшинская натура, хотя мировоззренчески, конечно, Белов был Василию Макаровичу ближе, а шукшинская широта вовсе не означала беспринципности. Иначе никакого доверительного разговора с упертым, бескомпромиссным Беловым у них бы не получилось.
Началась же эта сохранившаяся до последних дней жизни Шукшина святая дружба в первой половине 1960-х годов, в общежитии Литературного института, где Шукшин иногда ночевал. Позднее он писал Василию Белову с ностальгическими интонациями: «…вспомнились те, теперь уже далекие, странные, не то веселые, не то дурные дни в нашем общежитии. Какие-то они оказались дорогие мне. Я понимаю, тебе там к последнему курсу осточертело все, а я узнал неведомых мне, хороших людей».